Генрих Брюс, иноземец на русской службе, современник и участник событий, изложил в своих «Записках» (изданных в 1782 году на английском языке) отличную от всех версию смерти царевича. Маршал Вейде якобы поручил ему, Генриху Брюсу, отправиться к аптекарю Беру и объявить ему, что заказанное питье для царевича должно быть «крепко, потому что царевич очень болен». «Услышав от меня такое приказание, Бер побледнел, затрепетал и был в большом замешательстве. Я так удивился, что спросил его, что с ним сделалось. Он ничего не мог ответить». Между тем пришел сам маршал Вейде, и аптекарь вручил ему снадобье в серебряном стакане с крышкою. Маршал, шатаясь, подобно пьяному, отправился со стаканом в каземат, где находились царевич и царь с приближенными. Маршал приказал Брюсу быть в комнате царевича и сообщить ему немедленно, если обнаружатся какие-либо перемены в состоянии больного. Здесь же дежурили два врача. Сам Брюс с караульным офицером и врачами обедал за столом, предназначенным для царевича. Вдруг врачи были позваны к царевичу: он корчился в жестоких конвульсиях. Обо всем тотчас было доложено царю.
По Генриху Брюсу, выходит, что царевич был отравлен. Его тело положили в обитый черным бархатом гроб, причем внутренности из трупа предварительно вынули.
Наконец, еще одна версия произошедшего изложена издателем дипломатических актов XVIII столетия Ламберти. Акты эти опубликованы были в 1734 году. Ламберти, со слов некоего знатного русского, сообщил, что царь сам отрубил голову сыну, причем голова была так ловко приставлена к шее, что присутствовавшие на похоронах царевича ничего не заметили.
Итак, перед читателем предстает множество версий смерти царевича. Иначе и не могло быть — смерть царевича была окутана глубокой тайной, вынуждавшей современников и потомков гадать о ее причине. Тем более трудно высказать свое суждение историку спустя почти три столетия после события. Ему тоже остается гадать, опираясь на скудный ряд достоверных источников.
Начнем с того, что казнь сына — а она, по обычаю того времени, могла быть только публичной — была крайне невыгодна для репутации отца: в глазах современников он выглядел бы детоубийцей. Царь мог игнорировать смертный приговор светских чинов, помиловать сына, сохранив ему жизнь и определив его дальнейшую судьбу по одному из трех возможных сценариев: либо заточить в монастырь, либо разрешить ему жениться на Евфросинье и вести жизнь частного человека, как он и обещал, когда царевич находился в Неаполе, либо, наконец, содержать в Шлиссельбургской или Петропавловской крепости. Но Петр, в результате следствия выяснив острое желание сына владеть короной, знал, что обещания и клятвы ничего не стоят, и не мог допустить, чтобы царевич получил возможность — хотя бы и через клятвопреступление — наследовать трон. Петра более устраивал мертвый сын, нежели живой, пусть и с готовностью соглашавшийся навсегда отречься от престола в пользу младшего брата, трехлетнего царевича Петра. Подобную мысль высказал голландский резидент де Би, который «всегда думал, что если низложенный царевич переживет его величество, то он, невзирая на отречение свое, на клятву, на распоряжения и проклятия отца, будет стремиться к овладению престолом и, найдя многочисленных приверженцев, возбудит в целой стране смуты, со всеми их кровавыми ужасами».
Обратимся к последним дням Петербургского розыска, когда царевич был заточен в Трубецкой раскат Петропавловской крепости и подвергался пыткам. Вряд ли до начала пыток царевич чувствовал себя нормально — несомненно, он и морально, и физически пребывал в угнетенном состоянии. Более того, ему нетрудно было догадаться, какая мера наказания ожидает его после завершения следствия. Если в его сознании и теплилась слабая надежда на сохранение жизни, то ее похоронили пытки и чтение приговора светских чинов.
Надобно отметить, что пытки не слишком обогатили следствие дополнительными сведениями. Царевича спрашивали: не наклепал ли он в своих предшествующих показаниях лишнего на Вяземского, Долгорукого, Семена Нарышкина, царицу Марию Алексеевну, Шереметева и других? Он же, зная о том, что отказ от прежних показаний повлечет новые пытки, в пыточной речи 19 июня 1718 года показал: «На кого де он в прежних своих повинных написал и пред сенаторами сказал, то все правда, и ни на кого не затеял и никого не утаил». Ему была дана максимальная норма истязаний для первого дня пыток — 25 ударов. Несомненно, это сильно отразилось на его здоровье.
Обычно после такого количества ударов истерзанному перед очередной пыткой предоставляли семь-десять дней, чтобы прийти в себя и хоть как-то залечить нанесенные раны. Царевича же пытали повторно через пять дней, причем нанесли ему не шесть-девять, а пятнадцать ударов.