Голицын поморщился.
— И это прознал! — сказал он.
— Всё как есть, князь милостивый! — весело ответил Шакловитый. — Знаю я про всё, пожалуй больше, чем Тараруй знает; купецкого приказчика Петра я разыскал, так он мне всё рассказал. И знаешь, княже, повели ты мне ещё сказать то, что я думаю…
— Говори, Федя, — ласково сказал Голицын, — говори всё, что на душе есть… Ничего не бойся!
— Опять смуту Тараруй затевает — это верно узник-то мне сказал. С раскольниками он столкнулся… может, и впрямь задумал царём сесть… Со стрельцами он медовые разговоры ведёт, для стрелецких голов пированьица потайно устраивает. Только на Москву и московский сброд не надеется он; ведь в Москве-то ежели подлый народ и пойдёт за ним, так тогда лишь, когда смута разожжена будет. Пойдёт, чтобы богатеев пограбить. Вот и нужно Тарарую, чтобы кто-нибудь новый смуту разжёг. Тут ему от князя Агадара большая помога быть может. Знает князь Иван Андреевич, что князь Василий Лукич у большедорожных татей атаманствует, вот и думает, что придёт он со своей шайкой на Москву и гиль почнёт, а там раскольники подстанут, а на покрышку всего стрельцы явятся. Только ошибается он! Того он не ведает, что я знаю… У князя-то атамана с его шайкой распря вышла, мне и это приказчик Петруха поведал… Теперь-то князь Василий Лукич всё равно, как перст один.
Пока он говорил, князь Василий Васильевич уже закурил трубку с длинным чубуком, и ароматный дым стал расстилаться по небольшому покойчику.
— Поглядели бы, княже ласковый, — весело засмеялся Шакловитый, — те, кто на Москве в старой вере остался…
— Что бы тогда было? — остановился против него Голицын.
— Расчихались бы! — совершенно неожиданно докончил подьячий, не желая сказать то, что вертелось у него на языке.
Но Голицын понял, чего не досказывал Шакловитый.
— Вот то-то и есть! — заговорил он, словно обращаясь к самому себе. — Гиль устроить, государство великое потрясти — это не грех, а на такое дело, как куренье, все оглядят и все незамолимым грехом считают.
— Не все, княже, — перебил его Шакловитый, — такое теперь пошло, что разве одни младенцы-сосунки табаком не дымят. Из Кукуя табачного зелья, сколько хочешь, добыть можно и добывают…
Голицын рассеянно слушал, что говорит Фёдор Шакловитый.
— Опять смута, опять никому ненужная борьба, — говорил он, — а тут столько дела, столько великого государева дела! Ведь если бы выполнить его, всем бы, даже смутьянам самим, лучше жилось бы! Нет, не должен я уходить. Я должен порадеть о Руси православной, только для того и дано мне от Господа всё. Кому ещё радеть кроме меня? Некому! Всякий только о себе думает, а о государстве страдающем и мысли ни у кого нет… Фёдор!
— Что прикажешь, боярин-князь? — быстро вскочив с табурета, спросил Шакловитый.
Голицын подошёл к нему, положил ему на плечо руку и несколько мгновений в упор смотрел ему в глаза. Шакловитый, выдерживая этот упорный взгляд, не потуплял своего взора.
— Фёдор, — заговорил наконец Голицын, голосом, так и лившимся в душу, — страдает наше великое царство, Русь наша родимая страдает… Не дают нашему народу покоя злые вороги, а враги-нахвальщики стерегут наши беды, чтобы, вылучив пору, голыми руками нас забрать… И те вороги, которые внутри куда злее, чем те, что снаружи. Те далеко, а эти близко, вот тут, везде. С ними нужно бороться, не щадя живота своего… А кому бороться? Где люди? Их нет! Цари-малолетки, царевна-правительница… Да под силу ли ей бремя, под которым и Тишайший порой гнулся? Тогда оно будет под силу, когда она около себя преданных людей соберёт, таких преданных, чтобы живота своего не щадили ради её государского дела, чтобы и на розыске под пытками её врагов не выдали. Федя, тебя я приметил в такие люди царевнины. Хочешь, не ей, а Руси православной послужить, ни на какое жалованье не зарясь?.. Опасна служба, голова с плеч слететь может, но всё-таки тебя спрашиваю, хочешь послужить, Фёдор?
— Хочу, княже! — восторженно воскликнул Шакловитый, и на его глазах заблестели слёзы.
Агадар-Ковранский, действительно, оказался в руках стрелецкого батьки и сидел, запертый в одном из погребов его московского дома.
Князь Иван Андреевич и в самом деле боялся передать его в судный приказ. Он всё ещё не мог уяснить себе, как мог этот неведомый ему человек очутиться столь близко от заезжего дома, где произошла его встреча с раскольничьим посланцем, и беспокоился, не была ли подслушана им их беседа.