Андрей Матвеев попытался объяснить мотивы поведения Софьи в тот страшный момент: «Царевна та под видом же внешним, пред народом, будто бы оправдывая себя, показывала, что она принуждена была необходимостью выдачу ту учинить… Но во всём том внутри глубокая происходила политика италианская; ибо они иное говорят, другое ж думают и самим делом исполняют». Здесь явно прослеживается намек на приверженность Софьи идеям Макиавелли. Естественно, что Матвеев, в первый день бунта потерявший отца, был озлоблен против Софьи, в которой ему, как и всем идеологам петровского царствования, априорно виделось главное действующее лицо заговора, повлекшего за собой «стрелецкое буйство». Однако для строгого приговора, вынесенного им, нет достаточных оснований. Обращение к другим источникам позволяет совершенно по-другому оценить позицию царевны в ходе описываемых событий. Выше уже отмечалось, что она с присущим ей красноречием уговаривала стрельцов пощадить Ивана Нарышкина, настаивая на его невиновности. В тот момент ей не было нужды кривить душой, поскольку толпы разъяренных бунтовщиков не способны были оценить «политику италианскую».
Наталья Кирилловна вручила икону брату, по-видимому, в самом деле надеясь, что святой лик остановит убийц. Надежда была напрасной: для осатаневших от злобы, водки и крови бунтарей не было уже ничего святого. Другого брата царицы, Афанасия, стрельцы не постыдились вытащить из-под алтаря и зарубить прямо на церковной паперти.
Царица с братом замерли, растягивая мгновения последнего прощания. Трагическую сцену прервал боярин князь Яков Никитич Одоевский — человек прямой и честный, но трусливый и суетливый:
— Сколько бы вам, государыня, ни жалеть, отдавать вам его нужно будет, а тебе, Ивану, отсюда скорее идти надобно, нежели нам всем за одного тебя здесь погубленным быть.
Иван Нарышкин в сопровождении Натальи и Софьи твердым шагом подошел к порогу Золотой решетки. Едва отворились двери, как «варвары и кровопийцы, не усрамяся их царских лиц», набросились на свою жертву, «как львы, готовые на лов». Они протащили Ивана Кирилловича через весь Кремль в Константиновский застенок[3], где подвергли самым изощренным пыткам, требуя признания в государственной измене. Нарышкин мужественно вынес все истязания и твердо отвел от себя ложные обвинения.
«И по тиранском оном мучении, — рассказывает Матвеев, — вывели его, господина Нарышкина, из Кремля за Спасские ворота, на Красную площадь. И тут, по своему обыклому жестокосердию, обступя вкруг со всех сторон вместе, на копья выше себя подняв кверху и вниз опустя, руки и ноги и голову ему отсекли, а тело его с криком многонародных голосов своих, по зверскому неистовству и по лютому человекоубийству, на мелкие части рассекли и с грязью смешали».{68}
Однако убийства на этом не прекратились: черный список содержал еще немало обреченных на «побиение» жертв. В тот же день в церкви Святителя Николая на Хлынове, между Тверскими и Никитскими воротами, был схвачен боярин Иван Максимович Языков, которого выдал слуга его приятеля, случайно встретившийся ему по пути к убежищу. Языков за молчание подарил слуге дорогой перстень, но тот сразу же побежал к стрельцам с доносом. Ивана Максимовича схватили и привели на Красную площадь, где подняли на копья и зарубили бердышами. Таков был конец выдающегося государственного деятеля.
Вскоре там же были казнены немецкие доктора Даниил фон Гаден и Иоганн Гутменш, обвиненные в отравлении царя Федора. Останки всех убитых 15–17 мая по-прежнему валялись в грязи — стрельцы не позволяли родственникам хоронить их. Лишь преданный слуга Артамона Матвеева арап Иван не побоялся гнева убийц — среди дня открыто пришел на площадь и собрал куски тела своего господина в простыню. Стрельцы при виде такой самоотверженности не стали ему препятствовать. Иван принес останки Матвеева домой и организовал их погребение на приходском кладбище церкви Святителя Николая на Покровке. После этого случая стрелецкие предводители разрешили похоронить тела других казненных. Сильвестр Медведев утверждает, что в данном случае они откликнулись на просьбу царевны Софьи.