— Говорил ты, Иван, держальнику своему Ивашке Орлу на Воробьеве и в иных местах про царское величество при лекаре Давыдке: «Ты-де Орел старый, а молодой-де Орел на заводи ходит, и ты его убей из пищали, а как ты убьешь, и ты увидишь к себе от государыни царицы Наталии Кирилловны великую милость и будешь взыскан от Бога тем, чего у тебя и на уме нет». И держальник твой Ивашка Орел так говорил: «Убил бы, да нельзя. Лес тонок, а забор высок». Давыдка в тех словах пытан и огнем и клещами жжен многажды; и перед государем, и перед патриархом, и перед бояре, и отцу своему духовному в исповеди сказывал прежние речи: как ты Ивашке Орлу говорил, чтобы благословенного царя убил. И великий государь указал и бояре приговорили за такие твои страшные вины тебя бить кнутом и огнем и клещами жечь и смертью казнить, а великий государь тебя жалует, вместо смерти велел тебе дать живот; и указал тебя в ссылку сослать на Рязань, в Ряжский город, и быть тебе за приставом до смерти живота твоего.
Не один раз негодующим криком Иван Кириллович дьяковы слова обрывал. Тогда, по знаку Долгорукого, что сам рядом с дьяком на крыльце стоял, стрелецкие руки боярину рот зажимали.
А на все это страшное дело из слюдяных оконцев, травами и цветами расписанных, глядели бесчисленные женские глаза, и глядели по-разному. Наталья Кирилловна сквозь слезы почти ничего разобрать не могла, только сердцем понимала, что недоброе над любимым творится. Руки заломив, от окошка она отшатнулась.
— Подальше Петрушеньку уберите, — сына жалея, голосом чуть слышным мамушкам она приказала.
— Стойте! Да как вы смеете? Вот я вас! — закричал царевич, кулаком в слюдяную оконницу размахиваясь.
Мамы с нянюшками к нему подкрались, ухватили мальчика за руки и к дверям потащили.
— К Феденьке хочу! Пускай братец слово свое царское молвит! — вопил царевич и вырывался из женских рук.
Вот вырвался. Побежал. Едва мамы огневого ребенка нагнали.
В ужасе, ребячьим умом не разбираясь, бросился на пол царевич. В злобе и тоске бессильной по земле катался, рыдал громко и отчаянно.
А боярыни, к окошку прильнувшие, на весь покой выкрикивали:
— Весь в лохмотьях кафтан на боярине…
— В крови лицо все…
— Потащили стрельцы горемычного…
И в девичьих теремах все царевны возле окошек. Софья с Марфинькой рядом стоят.
— Еще одним лиходеем убавилось, — говорит громко, так, чтобы все ее услыхали, Софья.
— На какое дело пошел! А с виду веселый, хороший такой, — недоумевает Евдокеюшка.
— Может, оболгали боярина! — нерешительно вставляет Катеринушка. — Кудри-то у него в грязи все! — вскрикивает она.
— Горюн горький! Стрельцы-то, стрельцы как возле него… С ног сшибли… — ужасается Марфинька.
Взвизгивают и сокрушенно вздыхают боярыни, мамушки, нянюшки.
— Забыли, никак, что над изменником суд правый творят? — дала строгий окрик Софья.
И все смолкло.
Выпустила Федосьюшка из рук край шелковой занавеси, за который, все время ухватившись, держалась.
— Ох, не могу больше! — только выговорила и, спотыкаясь, к дверям побежала. На пороге чуть теток, Анну Михайловну с Татьяной Михайловной, с ног не сшибла. Те тоже торопились. У сестрицы Ирины Михайловны из теремов они насилу выпросились.
— Никак, опоздали?..
Толстые, от бега задохнувшиеся, едва дух переводят царевны. Пробежала Федосьюшка мимо них мышкой, от страха все, кроме норки своей, позабывшей. Через все покои в темную боковушку перемахнула царевна. Там, в комочек вся съежившись, от рыданий билась, пока мамушка ее в темноте не нащупала.
— Федосьюшка, болезная!
Вцепилась царевна обеими руками в сундучок кованый, на котором сидела.
— Страшно, туда не пойду…
Долго ее уговаривала Дарья Силишна, холодные пальцы царевны осторожно от сундука отдирая.
— Дай я тебя в постелюшку уложу.
В перину, высоко взбитую, слабое, уставшее тело ушло. Каждая косточка ноет, болит.
— Мамушка, в пустыню богомольную мне уйти охота. Отпрошусь, когда братец поправится. За тех, кого здесь обидели, стану Богу молиться…
— Ты — Богу молиться, я — свечи перед образами для молитвы тебе затеплять.
— Орьку с собою возьмем. Она с бабушкой по монастырям хаживала, знает все, как у них там…
Сдается мамушке, что и без Орьки хорошо, но она не спорит.
— И Орьку возьмем, — повторяет.
Затихла Федосьюшка. Мама тихонечко наговорной водою по уголышкам возле постели побрызгала. Брызгая, приговаривала:
— Тридевять ангелов златоперых и златокрылых с неба спускаются, тридевять луков, тридевять стрел с собою спущают, сквозь семеро облаков теми стрелами стреляют, отстреливают от рабы Божьей Федосьи уроки, призоры всякие. Как с гоголя вода катится, так бы катилась беда с рабы Божьей Федосьи, с ясных очей, с бела тела, с ретива сердца и век по веку отныне и до века.