По окончании молебна, дождавшись, когда покинут церковь царь, Леонид и Годуновы, Жегальцо сам подошёл к Ивану, поклонился:
— За жалость к бессловесным скотам благослови тебя господь, государь.
— Я слышал, ты погибших от мора погребал. Не гнусно тебе было?
— Так гнусно, государь, не приведи господь.
— Зачем же ты один за всех утруждался?
— Мне два безума помогали. Гнусного не понимают.
— И справлялись втроём...
— Мы, государь, делали по-людски: умный указывал, обиженные умом руки прилагали. Добрые государства все так живут.
— Однако ты не лестного мнения о государствах.
— Нелестная истина, государь, лучше лестной лжи.
Говорить людям, будто все они одинаково умны и хороши, приятно и тебе, и им. Но опасно: они могут поверить, посля не разберёшься с мудрецами-то.
— И всё же зачем ты согласился на грязную работу? — сменил тему Иван.
— Прочие отказались. Одно лето их били, в другое мор напал. Руки опустились. А у меня выучка старая, удельная.
— Что это значит?
— Мы в Новгороде от века на одних себя надеялись... Слышно, ныне об нас Москва станет заботиться. Вот отдохнём.
Жегальцо дерзил. Протасий хотел окоротить его. Иван не разрешил. Он мысленно и сам дерзил тому единственному человеку, с кем приходилось говорить, пряча глаза. Ему хотелось дослушать старца.
— Прежде, выходит, в Новгороде люди были лучше?
— Люди, государь, ни хороши, ни плохи, а просто — люди. Жадных да злых, наверно, больше, чем добрых. Но было, государь, в Новгороде такое земское строение, чтобы и злая воля в дело шла, и жадность — на общую пользу. Промышленный человек — он ведь от жадности промышленник, как и торговец, а куда без них городу? Но лишней власти новгородцы не давали никому.
Республиканские воспоминания, замазывая и всё дурное, что было при посадниках, владели новгородцами. У них был свой солнечный город в прошлом.
Иван спросил:
— Бывает, стало быть, такое земское строение, что всем хорошо?
— Бывает, государь. Есть правило: всякий хозяин да подметёт перед своим двором. Тогда и улица чиста, и старосте конечному не надо горла драть. А то он всех-то не перекричит и станет драться, головы рубить...
— Дать тебе денег? — перебил Иван.
— Дай, государь, сколько не жаль. Я за твоё здоровье выпью.
Только теперь Иван заметил, что от Жегальца, как и от прочих, несло вином.
Договорить им не дали: к церкви явился посланец Пушкина из Старицы с известием, что татары перелезли реку возле Серпухова.
5
Гомон в шатре князя Воротынского напоминал кляузное и бестолковое крючкотворство, каким отличались новые московские суды. Каждый воевода знал собственную долю вины, умалчивал о ней и норовил больней куснуть соседа. Намёком задевали главнокомандующего. Князь Михаил Иванович маялся молча.
Больше других досталось менее виновному — князю Хворостинину, благо был молод и послужил в опричнине. Одоевский и Шуйский утверждали, будто им не хватало только князя с его полком, чтобы задержать Гирея. «В лесу отсиживался!» — обижали они его. Василий Иванович Умной стал было заступаться, но скоро махнул рукой: пусть откричат.
Русские в запоздалой погоне за татарами достигли речки Лопасни. Девлет-Гирей, по сообщениям разведки, остановился на болоте за рекой Пахрой. Он поджидал царевичей с отрядами прикрытия. Они ввязались в бой с Передовым полком, насевшим сзади. Князь Хворостинин, вызванный в ставку Воротынского, мыслями оставался в лесу, в бою, ему не терпелось туда вернуться, словно от этих догоравших схваток зависел исход войны.
Воеводы хрипли. Иван Меньшой Шереметев велел подать малинового квасу. Налил Воротынскому. Тот пусто поглядел на ковшик, встал и вышел.
Шатёр стоял у речки с осоковыми берегами. Через лужок, на возвышении, жемчужно серела церковка с деревянным чешуйчатым куполом. Она выглядела такой же ненавязчивой и погруженной в свои печали, как и сельцо за нею. Словно шептала всем мимоидущим: хочешь — зайди в меня и помолись, не хочешь — не обижусь. Сколько подобных церковок и деревень в многострадальном приокском крае проехал мимо Михаил Иванович, и все они шептали кротко: можешь — защити нас, не можешь... Ему хотелось плакать, и только ощущение безмерности беды и невозможности, немыслимости допустить её сушило горло и глаза.
По нескошенному лугу он побрёл к церкви. Голоса стихли — то ли квас полюбился оставшимся в шатре, то ли уход первого воеводы обескуражил их. Оружничий князя из боевых путивльских казаков — при всей свирепости в бою, в обыкновенной жизни человек тихий и привязчивый — шёл следом. Когда дверь церкви сухо скрипнула на деревянных шипах, оружничий остановился, сел по-татарски на траву.
Перестоявшиеся травы залили луг и вылезали из-под церковного порожка. Осеменённые, нескошенные, они ждали зимы и бесполезной гибели. Метёлки шуршали на ветру, от запада тянуло холодком.
По пыльным половицам — из щелей попахивало гнилью и землёй — князь Воротынский подошёл к бедному иконостасу. На нём главенствовала богоматерь Одигитрия с требовательным, непрощающим лицом, коричнево светившимся в луче из заалтарного окошка.