Но лучше всех было мне! Точно какая ледяная кора постепенно спадала с моего сердца; оно оживало, смягчалось, становилось чувствительнее и добрее. То, что в тяжелой, жизненной борьбе было загнано, — как ненужное, мешавшее, — куда-то в дальний уголок и забыто, — вдруг воскресло и настойчиво, властно заговорило во мне. Какого же счастья я искал, когда оно было тут, у меня под боком, когда я его наблюдал через дверь моего кабинета? Видеть их, взращенных мною всех вместе, веселыми, здоровыми, смеющимися— да что же может быть лучше и выше этого?
Мой дом, моя семья — это корабль, выдержавший не одну страшную бурю, миновавший не одну подводную скалу и благополучно, тихо подходящий к пристани. Были темные, осенние ночи, лил дождь, ветер ревел в оснастке корабля и гнул мачты, страшные волны носили его, беспомощного, на своих хребтах, угрожая каждую минуту разломить его пополам, — молчаливый, сумрачный кормчий застыл у руля, вперив во тьму суровые, внимательные очи, и никто, ни один человек на корабле не смел возвысить своего голоса, не смел заявить о своем существовании, потому что и оно и все было во власти этого одинокого кормчего. И все молчало и молча боролось с непогодью.
Но вот миновали бури, утихли волны, солнышко выглянуло из-за разорванных облаков с голубого неба, пригрело, осушило борцов, и вот как они все повеселели, с каким тихим, важным вниманием слушает Оля рассказ, потому что у ней есть теперь желание послушать, и Соня с увлечением читает его, и Павел не зубрить своих классиков! А вот они оставили чтение, разговаривают, смеются, перебивают друг друга; Соня горячится и со своим характерным жестом, — рукою, прижатою к груди, — убеждает в чем-то мать…
Да, это счастье! Видеть их всех, вот так, вместе, в таком редком единодушии, в таком любовном единении — это большое счастье! А видеть своих детей взрослыми, возмужавшими, делающими в жизни свое дело, может быть, довершающими то, что начато было тобою, видеть в них отражение твоих взглядов, твоих желаний, твои характерные черты, слышать повторение твоих характерных слов и жестов — разве это не высшая степень счастья? И вдруг ты можешь ничего этого не увидеть!
Я содрогнулся, сказавши сам себе эти слова… Мне казалось, что их сказал кто-то другой, так они были беспощадно жестоки. Ничего не увидеть! Да кто же может мне этого не позволить.
Смерть! Да, конечно, она! Это страшное ничто, что крадется как «тать в нощи», что незаметно подходит и стоит сзади нас с поднятою секирой, когда мы легкомысленны, беспечны, веселы, когда мы не знаем ничего, что будет сейчас вот, через минуту… Скольких людей поражала она за торжественным обедом, веселой пирушкой, в дороге, в вагоне, на извозчике, за начатым трудом, не давая дописать строки…
Вот и к тебе, — думал я, она также подойдет потихоньку сзади и обхватит тебя своими цепкими, тяжелыми руками и надавить твою грудь и исторгнет из неё твой последний вздох. И сделает она это тогда, когда ты будешь себя считать счастливее, чем когда-либо в жизни, непременно тогда, чтобы тебе тяжелее было расставаться с этим миром.
И мне тут же пришло в голову наблюдение, вынесенное мною из опыта, жизни. Сколько я ни знал людей, моих знакомых и так просто, известных мне, умерших на моей памяти — смерть всегда являлась к ним в период их наивысшего благополучия. Человек всю жизнь добивался порядочного места, добился, жить бы да жить, — глядишь — умер; другой треть служебную лямку в надежде получить пенсию и отдохнуть — не дослуживает каких-нибудь дней, — умирает; третьему не везло всю жизнь и бедствовал он, и голодал, и холодал, почему-то судьба неожиданно поворачивается к нему лицом, ему начинает везти, всякие удачи, как из рога изобилия, так и сыплются на него, и вдруг почему-то смерть!
Так вот оно где, мое счастье! И каждый час, каждую минуту я могу его лишиться!
Эта мысль наводила на меня леденящий душу ужас. Я не мог пошевелиться, не мог сказать слова, я как бы прирос к своему креслу, сидел недвижим и все смотрел в пространство полуоткрытой двери.
И вдруг сердце мое сильно забилось, потом замерло, как бы перестало биться, потом опять, еще сильнее, затем словно какая невидимая, сильная рука схватила меня за горло и начала душить… В страхе я цеплялся за край стола, за бумаги, бывшие на нем, уронил подсвечник, за ним на пол посыпались бумаги… Я ничего не видел, не сознавал, кроме ужасного страха смерти, с которой, как мне казалось, я теперь боролся.