Со мной выступал Шура Хаджаш, инженер, вместе с родителями встречавший нас в Марселе. Три раза в неделю собирались у нас, пили чай и с энтузиазмом репетировали. Актеров было около пятнадцати человек.
Вечер прошел с большим успехом, моя Мерчуткина «кофий пила безо всякого удовольствия», публика смеялась, а Дуван-Торцов в конце спектакля сказал такой милый экспромт:
И крепко меня поцеловал!..
В Париже я поступила в Русскую консерваторию имени Сергея Васильевича Рахманинова. Директором консерватории был в те годы князь С.М. Волконский. Преподавание было очень хорошо поставлено, а блестящие музыканты русской эмиграции оказались мудрыми педагогами.
Моим профессором был Конюс, ученик Рахманинова, часто приезжал давать уроки Владимир Горовиц, а с виолончелистами занимался Григорий Павлович Пятигорский.
У Конюса училась и Дася Шаляпина, которая была несколькими годами младше меня. Я знала всю семью Шаляпиных – особенно часто мы встречались позже, в Америке. В Париже они жили в Трокадеро, на авеню д’Эйло. Все Шаляпины были веселы, все очень любили друг друга, но жаловались, что в их доме трудно жить, слишком много шума – из-за мощного голоса отца и из-за его постоянных репетиций.
После смерти Федора Ивановича его домочадцы разъехались по разным странам: Марина жила в Риме, Дася – в Париже, Борис стал известным художником в США, Лидия давала уроки пения в Нью-Йорке, Федор ездил по всему миру, снимаясь в фильмах. На старости лет он замечательно сыграл ученого католического монаха в фильме «Имя розы».
Я окончила консерваторию с отличием, была первой по успехам, и после выпускного экзамена князь Волконский в газете написал обо мне: «Людмила Лопато с головы до ног – музыка». Конечно же, я была страшно горда.
В те же годы я брала уроки пения у легендарной русской артистки. Когда мы впервые пошли на концерт Медеи Фигнер в зале Гаво, я была поражена ее искусством. В черном платье, с малиновым бархатным шарфом, она была великолепна. И по-прежнему дивно, как в Петербурге времен Александра III, звучало ее меццо-сопрано!
Я сразу сказала маме, что хочу учиться у нее.
Мы пришли к ней на квартиру, в Отей, и Медея Ивановна сказала: «Персико, хочешь учиться петь – давай!» «Персико» она называла меня: как итальянка, Медея Ивановна довольно часто и очень артистично меняла окончания и ударения в словах. Уроки наши проходили два раза в неделю; аккомпаниаторшей была маленькая старушка, изумительная пианистка, она всю жизнь следовала за Медеей Ивановной.
Я была счастлива узнавать от Медеи Фигнер о тонкостях вокального искусства, выучила в ту зиму всю оперу «Кармен» (хотя, конечно, никогда ее не пела). И даже взяла несколько уроков у Морено, ученицы Анны Павловой, чтобы танцевать хабанеру с кастаньетами.
Но ими было очень трудно овладеть!
Медея Фигнер говорила по-русски с сильным акцентом. Приехав из Милана в Петербург, она стала примой Мариинского театра. В 1890 году Медея Ивановна была первой Лизой в мировой премьере «Пиковой дамы», только что законченной Чайковским. И сам композитор давал ей указания на репетициях! Особенно тщательно Чайковский работал с певицей над знаменитой сценой у Зимней канавки. А первым Германом в «Пиковой даме» был муж Медеи Ивановны, прославленный тенор и редкостный красавец Николай Николаевич Фигнер.
У нее была масса наград, медалей, которые она мне показывала. И даже письма от государя. Были «премьерные подношения» императора – бриллиантовая диадема и брошь с рубинами. Она была еще очень красива, такой скульптурной, чуть тяжеловатой итальянской красотой. Когда-то для Медеи Фигнер стал большим горем разрыв с мужем: еще в Петербурге Николай Николаевич оставил примадонну и ушел с хористкой.
И хотя прошло уже много лет, Медея Ивановна оставалась одна, совсем одна…
После занятий мы – она, я, ее дочь Лидия и гувернантка – пили чай. На столе стоял большой самовар, и всегда подавался длинный французский багет – Медея Ивановна и Лидия очень любили эти хрустящие, поджаристые парижские батоны. И я ела их – с маслом, с вареньем, и всегда с большим удовольствием.
Как жаль, что я не записывала тогда рассказы, которыми она осыпала нас за чаем! Осталось только общее ощущение. Медея Фигнер для меня – величественный облик, блеск, триумф, смех – и вечная грусть.
Конечно, я очень старалась на этих уроках и очень хотела быть певицей!
И постепенно стала выступать на концертах.
…Передо мной – пожелтелый листок харбинского «Рубежа» (1938 год, № 37). Ксерокопия газетной страницы мне прислана из Стэнфордского университета профессором Лазарем Флейшманом, исследователем русского Берлина и русского Парижа в эпоху «между двумя войнами»: