И только тут, перед последней гласной, голос ее оборвался, потому что дошло до нее, что не для кого больше говорить, потому что даже собака, то и дело отряхиваясь, потрусила своей таксовской рысцой обнюхивать руины; из обломков дома, торчащих из большой воронки, в которую он провалился, не доносилось никаких призывов о помощи, только тишина громадной смердящей лужи, мертвая тишина, могильная, лишь собачьи лапы шлепали по грязи, неуверенно, неритмично. И тогда с балконов стали доноситься йезусмарии и другие выражения сочувствия, и уже подбегали к ней, поднимали, вытирали, поддерживали, но мать вырвалась, чтобы пойти проверить, поискать, выгрести хоть что-нибудь из этого месива, рассчитывая, что среди фрагментов камней найдется хоть фрагментик знакомого тела, что, может, из нескольких кусков удастся что-нибудь сложить, восстановить, склеить. Она разгребала землю, копала руками, даже когда подъехали все эти пожарные и «скорые», когда ей предлагали лопату, она предпочла, сдирая кожу с голых ладоней, руками отвоевывать новые пространства; собака внюхивалась в ямы, иногда лаяла, но, скорее, на других собак, привезенных разными службами, и тут все соседи из люмпен-блоков и из соседних домов сбежались для того, чтобы копать, даже с дальних улиц, даже с самой Кладбищенской, — в конце концов, у могильщиков был свой опыт. Но с каждой слезой близился приговор, потому что после первого «есть!» от руки Илоны, жены соседа с первого этажа, добрались и до оставшегося от нее, а по направлению ее навеки застывшего взгляда был найден полуголый труп ее мужа, не успевшего переодеться в сухую одежду, и далее, копаясь в останках оснастки, в обрывках обстановки, в обломках окончательно разбитого целого, они натыкались на все новые тела: тетки, навсегда погруженной (в молитву), дяди, держащегося за отвертку как за последнюю спасительную соломинку… а потом… мать оттащили, несмотря на ее истерию и попытки вырваться.
— Ну будет, ну хватит, не надо смотреть…
Потому что нашли старого К., плотно прикрытого одеялом из потолка и пола, которые перед лицом катастрофы вдруг решили сблизиться; и хоть не повезло ему, вставшему у них на пути, он все же успел высунуть голову из окна (за мгновение до того, как и оно потеряло форму), наверняка ради того, чтобы посмотреть, как «дебилы жарятся»; не мытьем, так катаньем, не полом, так потолком жизнь оставила от старого К. только голову, только выражение лица, которым он прощался с миром. Выражение изумления, что спасение — это так больно; фиксация тех долей секунды, за которые он понял, что ад — это не другие, что вот он: и Суд и Страх здесь и сейчас, причем для него лично; тех долей секунды, за которые он перестал думать об очередных разрушениях, сверять список потерь; за которые он понял, что больше ничего не удастся исправить, что это всё; за которые он успел засомневаться, да точно ли Бог существует, да точно ли существует для него. Слегка раскрытый от удивления, его рот был теперь набит глиной, от которой уже не избавиться _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ ……………
Долгое время я имел обычай рано ложиться спать.
Сестра старого К. всегда мне говорила, что только сон до полуночи по-настоящему восстанавливает организм, а мать убеждала, что только то, что приснилось до полуночи, имеет силу пророчества. Долгое время я ложился спать рано, потому что мне нужно было хоть какое-нибудь знамение, на которое я мог бы опереться; пришло такое время, когда, только прикрывая голову одеялом и воображая, что я не живу, я чувствовал себя в безопасности, только успокаиваясь мыслью, что я уже мертвый, я погружался в этот сон. Но и во сне я убегал. Убегал от того самого дома.
Я убегал, с кукишами в карманах, с обручальными кольцами на пальцах, убегал с детьми на руках, убегал в свадебных ботинках и в калошах, по снегам и по лужам, через лопухи и потоки, с душой в пятках, с сердцем в горле, с Богом в бутербродах, убегал с волосами, развевающимися по ветру, я убегал под защиту ветра, подставляя себя ветру в бегствах, в загсах и в судах, на земле и под землей, в гостиницах и на туристических стоянках, на кроватях и на матрацах, в общежитиях и в панельных домах, в приютах и в объятиях, в чужих красотах, в чужих нежностях, в привыканиях к чужому, я убегал беспомощно, бессознательно, безнадежно, убегал к духам бездомным, к грехам мимолетным, к дрейфам свободным, убегал без целей, без билетов, без прав, убегал во все стороны одновременно.
И всюду, куда я смог добраться, я тянул за собой тень того самого дома, и чем дальше я убегал, тем сильнее она напрягала, стесняла мои движения, замедляла мои шаги; и в чем более светлые места я попадал, тем больше тень преследовала меня; «Не заслоняй мне свет», — слышал я везде, где жизнь меня клала тенью и долгое время прикладывала, подкладывала, заставляя искать спасения сначала в стадных бессонницах, а потом во сне. И я устал, смертельно устал в этой тени, в этом холоде, но прежде, чем она окончательно уложила меня, я успел потерять дар речи.