А когда птицы в окне разгоняли своими крыльями остатки сумерек и нашей бессонной ночи, я аккуратненько — так аккуратно, чтобы даже самая маленькая пружинка не скрипнула под нами, — прикасался носом к ее шее и проверял, сном ли она пахнет. А когда я начинал ощущать исходивший от нее запах сна, я осторожно вынюхивал, все ли в ней наверняка уснуло, потому что сон, для того чтобы ему высниться до конца и досыта, должен был охватить ее целиком; я сторожил этот момент как только мог, всматривался в ее рассыпанные по подушке волосы, не притворились ли они спящими на одно лишь мгновение под моим взглядом, а так на самом деле спать им не хочется и они решили просто погулять по подушке, смотрел во все глаза, и если ловил их на беспокойстве, то гладил их, уговаривая успокоиться, вглаживал в них колыбельную, вплетал их в сон. А когда уже и волосы начинали пахнуть сном, я, не приподнимая ее утренней фаты, пальпировал каждый участок ее тела, каждый мускул, проверяя, не выдает ли его какое напряжение, тем самым ее сон предавая, а если и случалось такой нащупать, я одним лишь прикосновением размягчал его, ослаблял, усыплял. А когда я уже точно знал, что все в ней крепко спит, я должен был задать ее сну правильный тон, так его настроить, чтобы ни один из демонов ночи не сел у нее на груди и не нашептал в ее уши страшных сказок, чтобы не превратил ее уста в свой рупор и не стал сквозь ее сон нести свою нагоняющую страх тарабарщину, от которой только пот, слезы и верчение с боку на бок. Тогда я брал судьбу ее сна в свои руки, которые возлагал ей на грудь, и запечатывал конверт с хорошим сновидением последней своей лаской, последней, но долгой, потому что я отходил от нее лишь тогда, когда на губах ее появлялся страж нежных грез — улыбка не от мира сего.
Я не знаю, когда он засыпал, мне никогда не удавалось заснуть второй и проснуться первой; всегда, когда я просыпалась, он был уже рядом, и — и это важно, это на самом деле было для меня важно — никогда в постели мне не случалось застать его спиной ко мне. Впрочем, раз мне удалось увидеть его спящим: вышло так, что я не могла выбраться из подъезда, странная история, никогда раньше я не сталкивалась с закрытой дверью внизу, видимо, в доме стали вводить новые порядки; что вроде как здесь живет средний класс, пусть не в смысле доходов, но уж точно в смысле претензий, а потому у каждого жильца должен быть свой ключ от парадного, чтобы никто не вошел и не вышел без согласия хозяина; пришлось вернуться, позвонить в дверь, но он не открыл (он всегда открывал, как будто стоял и ждал у двери, собственно говоря, всегда бывало так, как будто, нажимая на кнопку дверного звонка, я привожу в действие и сам звонок, и автоматического привратника, мне ни разу не пришлось ждать — наверное, он просто видел меня из окна, а это значит, что он высматривал меня, поджидал…), так что я подумала, может, он заснул наконец, уверенный, что он меня довольно долго не увидит, что я не увижу его спящего. Я достала ключи и открыла дверь, все это было довольно шумным — побрякивание ключей, постукивание каблуков, минутная возня в прихожей, — прежде чем я нашла в его куртке нужную связку, потом краем глаза за приоткрытой дверью я заметила одеяло. Вошла в комнату и чуть не закричала от страха: он лежал навзничь с открытыми глазами и не видел меня, он выглядел как мертвец, то есть он даже спал с открытыми глазами, и если бы не размеренное, в ритм дыхания, движение одеяла, я была бы уверена, что он умер. У-ве-ре-на, что умер.
А когда ее уже не было в квартире, когда она выходила вместе со своим каблучно-коридорно-исчезающим стуком, который потом внизу, под окнами, основательно растворялся в других уличных стуках, а у меня оставался только ее запах, я закрывал окно, чтобы не выпустить этот запах, и начинал поиски оброненного ею волоска — на одеяле, на моей рубашке, рубашке, которую она обожала надевать, потому что та очень хорошо сочеталась с бессонными ночами, с разговорами, с выходами на балкон и любованием луной, с гусиной кожей, с возвращениями в постель, с объятиями. А когда со мной оставались только ее запах, волосы и еще какие-нибудь еле заметные следы ее пребывания, я становился словно собака, которая никогда не может понять, что хозяйка вышла и скоро вернется, потому что для нас, собак, если хозяйки уходят, то уходят навсегда, и мы, собаки, каждый раз умираем от беспредельного одиночества, поэтому каждое их возвращение к нам становится невозможным чудом и возвращает нас к жизни. А когда она исчезала, то начинала всем — кожей, кровью, пульсом — думаться во мне, я старался вспомнить ее лицо и как мы познакомились, но от тоски не мог вспомнить, и тогда я пытался понять, кто мы такие и как все это у нас началось. Когда ее не было, то ее будто не было никогда; когда же она возвращалась, я забывал, что мы когда-либо расставались.