— И правильно! Не верь! Я тоже не буду верить. Но мне отчего-то так хорошо здесь. Знаю отчего. Прежде бесы страхом искушали меня, громами да молниями. Теперь покоем искушают. А шепчут-то, шепчут то в одно ухо, то в другое! Ты, говорят, устала, царица. Тяжка ноша плечам твоим. Посмотри, говорят, вокруг, мир для покоя души создан. Обеты строгие берешь на себя, а исполнишь ли, не исполнишь — солнце все равно вот оттуда восстанет, а туда опустится, и река в обратную сторону не потечет, но только к морю Хвалынскому. А еще наговаривают уроды невидимые, будто Отцу Великому никакого дела до меня нет, что Он вообще в страсти людские не вмешивается, а только загадки про людишек загадывает и сам же и разгадывает и тем тешится, мол, в высях своих недоступных. Вот какие беды у меня, боярин! А я что? А я соглашаюсь. Я говорю им: благодарю за подсказ! И верно, давно надо б ценность покоя душевного понять и от лишней Суеты отречься, извечностью порядка восхититься и принять его как высшее добро, что сейчас, дескать, и делаю — сижу и восхищаюсь небом, водой и деревами и тварями живыми и сожалею, что раньше сердцем слепа была к миру Божиему. Но Божиему! А вы-то при чем здесь, выродки вездесущие? Вот тут-то они от меня с мерзким визгом колесом, колесом под камни да под коряги… Да что ж ты так смотришь на меня, Андрей Петрович? Успокойся, здорова я. Только, верно, устала. Или права не имею?…
Олуфьев глаза отводит, тревогу скрывая, пальцев ее касается осторожно — холодны и под ладонью его чуть подрагивают, на прикосновение не отвечая.
— Хорошо ты умеешь молчать, боярин, всегда сие ценила в тебе. Хотя и по сей день не понимаю, чего за мной увязался, в дело не веря. Жалеешь? Мне бы жалость твою презреть. Унизительна. А вот нет, принимаю. И благодарна даже. Баба есть баба — так на Москве говорят? Жаль, что объяснить не сможешь, почему мне здесь, в углу медвежьем, средь быдла и природной дикости, почему мне здесь хорошо, как нигде не было. Почему спокойно? Почему никуда спешить не хочется и в дела вникать? Как прежде, в успех верю и длань Господню над собой ощущаю, а душа стонет и подшептывает: подольше бы здесь… Ладно, ступай, Андрей Петрович. Господа поблагодарю, что доброго друга прибил к моему берегу. Ступай…
Рад Олуфьев, что отпустила. Измучился странными признаниями ее, бесполезности своей устыдился. Назад в укрытие уже идти не хочется. Поговорить бы с кем-нибудь о Марине. Если б Казановская… Когда со струга в воду свалилась, никто не заметил. Хохловские казаки ее за Марину приняли. То-то огорчение было им…
И сотни шагов не прошел — в уши гам таборный. С ногайской стороны и с низовья остров уже двойным рядом кольев толщиной в пол-аршина ощетинился, в проемах пушки установлены и мортиры, дозорная вышка в три сажени почти закончена, сверкает на солнце ошкуренными бревнами в северном углу острова. С внешней стороны оплота казаки вбивают в землю тремя рядами мелкие колья, заостренные до иглы, на ногайском берегу лес-бурелом вчистую вырубается на десять саженей. Узкая протока с востока стругами заставлена, в стругах порох упрятан по задумке Терени. Если москали обойдут и нападут, на узкую протоку позарившись, казаки запалят струги, и огонь вмиг перекинется на сухие заросли на берегу, спасу не будет.
И все же весь расчет на малое войско. Оно и верно вроде бы, большой отряд в погоню уйти не мог, стругов не хватит. А посуху через ногайские степи нескоро до Яика доберутся. К тому времени, глядишь, и коней Иштарек пришлет, тогда казаки сами условия сечи диктовать будут. Все складно складывается по задумкам атаманским. Только Олуфьеву расчеты их как игра вслепую. Загнанные в дальний угол земли, что они есть? Да прыщ на пятке молодца, тяжкие раны залечившего. Теперь не только пятка — все тело окрепшее прыщ изживать будет. И как того не понимать?
А может, не понимают, да чувствуют, иначе с чего бы лихость показная, веселье неуместное? Не только атаманы, но и казаки простые что-то больно уж суетливы и горласты. До полуночи песни орут, удалью похваляются, но драк и раздоров обычных нет, никто ночами в чужих сумах не шарится и прежних счетов не сводит. Словно всяк свое задумал, а выказать боится и обманные маневры творит, с толку сбивая. Особенно Олуфьеву Тереня подозрителен. Прежде чем атамана Верзигу на Соляную, на Индер-гору отправить, совет с ним имел долгий и тайный. Потом еще с другими атаманами волжскими шептался, а донцов и черкас словом хвалит, но к себе не подпускает. К Заруцкому стражу ненужную поставил, почитай что в избе Марининой запер в карауле. Заруцкий горд, волю не выпрашивает, нездоровым прикинулся. Надо б навестить его, да о чем говорить? О Марине? А что он знает о ней?…