– Терпели, – сказал он сквозь зубы. – Крестьянский люд большой житейской сметкой наделен. Прямо мне этого не говорили, но явно рассуждали примерно следующим образом: восемь человек за четырнадцать лет – это вроде молнии. Может и не ударить. Еще двое – не наши, не деревенские, чужаки. Ну и получается, что она стала вроде злой кусливой собаки: не заходить не подворье, не злить – и не тронет. К тому ж люд у нас своеобразный: всю жизнь в глухомани, дальше райцентра большинство и не выбиралось. Это тоже играет, уклад жизни и житейская сметка чуточку другие, чем в местах многолюднее… И я так думаю, не стоит их упрекать, люди – они такие, какими их жизнь делает. И потом… Понимаете, от нее, кроме вреда, была и польза, вот представьте себе. Взять двадцать девятый год, когда Когут восстание устроил. Вы, конечно, про Когута и не слыхивали. А это, хоть и был он последней сволочью, все же была фигура… Не просто кулачина, каких хватало, а сущий старорежимный пан на большую ногу. Три мельницы у него было, водяная и две ветряные, лавки, скотные дворы, земли, винокурни потаенные в лесах. Всю округу под себя подмял, шубравец[16] чертов. Зерно вся округа молола только у него. Это у нас земля зерно плохо родит, так что картошкой да свиньями люд живет. А чуть посевернее – там земля подходящая, и пшеницу сеют, и рожь, и ячмень, большими запашками. Деньги в рост давал, у должников землю забирал, батраки на него работали большим количеством. Ясновельможный пан, да и только. Бывало, въедет в деревню в натуральном панском тарантасе с кучером – раздобыл ведь где-то, – а следом человек пять гарцуют. «Гайдуки мои верные», – любил Когут говаривать. Было у него их с дюжину, и каждый, точно известно, за пазухой пистолет припрятал. И убитые за ними числились недоказанные, и девок из семей, что победнее, таскали Когуту, да и сами… Одним словом, много у Когута было всякого – и грехов за душой немало. Долгонько он процветал, но в двадцать девятом взялись за него всерьез. Не стал ждать, когда его в Сибирь по бесплатному железнодорожному билету отправят, вовремя понял, что времена поменялись резко, всерьез и надолго. И тут тоже действовал с размахом… ну, он, сволочь, за что бы ни брался, все делал с размахом, этого у него не отнять было. Собрал человек триста, тех, кому теперь терять было нечего, два пулемета в райцентре захватил – там гарнизон был небольшой, не выстоял. Ну, погулял спервоначалу, потом-то ему похудшело, когда к нам кавалерийский полк ЧОН[17] перебросили. И все равно, последних мы только к зиме переловили, а восстание-то громыхнуло в мае – это он так специально подгадал к Первомаю. Я вам, сказал, сволочь красная, устрою ваш большевистский Первомай, всю жизнь помнить будете. И ведь устроил, до сих пор не забыли… Так вот… Катувал[18], погань, с размахом. Коммунистов, комсомольцев и активистов казнил так, что рассказывать – мурашки по спине побегут ледяные. И простых людей стреляли направо и налево – и за косой взгляд, и если дочек на потеху не давали, и совсем ни за что. Грабили, насильничали, хаты жгли улицами. Во всех окрестных деревнях кровушкой да пожарами отметились… кроме нашей. Получался какой-то заколдованный круг с нами посередке. И без Алеси никак не обошлось. Когут про нее не мог не знать, у него в каждой деревне были этакие тайные агенты – кто в нашей, мы таки не доискались, хоть они должны были быть. Вот и не сунулся, ни Бога, ни черта не боялся, а вот ее струхнул… И коллективизация нас не затронула никак, хотя было четверо таких, кого без всякой облыжности можно было раскулачивать – и в подкулачники могли не одного загнать. Однако ж обошлось. Те четверо живенько на колхоз изрядную часть майонтка[19] отдали, сами в колхоз записались – и ведь работали исправно. И немцы у нас особого вреда не натворили. В деревне их, считай, и не видели, разве что тут жили постоянно четверо, за свинарником приглядывали. Однако ж народец был не вредный – нестроевики, обозная команда, в годах все. За самогонкой охотились со страшной силой, да и ту не отбирали, а выменивали на продукты и всякую всячину, я так полагаю, не по доброте душевной, понимали просто: им тут жить да жить, блаженствовать далеко от войны, а начни отбирать – люд, чего доброго, гнать перестанет. Опять получался заколдованный круг с деревней посередке. А в окрестностям не было деревни, где бы немцы не лютовали. Шаровничи взагули истребили, сожгли дотла, а народ кого по хатам постреляли, кого в сельраду[20] согнали и спалили. Была деревня, и не стало ее, как не бывало. И ведь не сказать, чтобы они с партизанами такие уж тесные связи держали – не больше и не меньше, чем другие. Таковы уж немцы. Немецкими там были только командиры – рота украинских полицаев постаралась, но послали-то их все равно немцы. Ну вот, а здесь – никакого лютования. Кацура, правда, одного безвинного мужика застрелил, вот только, что интересно, мужик этот Алесю терпеть не мог за то, что сына сгубила, и давно уже втихомолку искал, нет ли средства ее как-нибудь извести. Перед Алесей-то Кацура, как бы ни был пьян, шапку ломал со всем усердием… Ну а на то, что он девок и баб насильничал, на то, что в Германию немцы угнали дюжину хлопцев и девчат, Алесе, я так рассуждаю, было наплевать. Она ж не ради люда старалась, а для себя, хотела явно, чтобы вокруг было тихо и благолепно, жить в покое хотела… И все равно, люду от этого была частая польза. Прямо мне этого никто не сказал, но не сомневаюсь, что рассуждали примерно так: главное, не меня, и ладно. Своя рубашка к телу ближе – давно известно… Есть это в людях, и не только в наших, было так, есть и, я так считаю, будет. Для чего я все это рассказываю? Да чтоб вы поняли: тут все сложно, одним страхом перед навкой не исчерпывается…