– Это все так говорят, – отвечал Деревкин, – все так говорят, когда дело дойдет до казни, а нам строго запрещено слушать эти вздорные отговорки и докладывать о них начальству, уж и то поблажка, что вы шли рядом и так долго разговаривали между собой.
– Да мне необходимо, – сказал Щегловитов.
– Мало ли что, всем необходимо, – отвечал Деревкин, – а говорят, не велено, так и толковать долго нечего…
Щегловитов, понурив голову, подошел еще на два шага к палачу.
– Слушай же, Петр Игнатьевич, – сказал он Нечаеву, – когда ты отдашь образок отцу Антонию, не забудь сказать ему, что я не исполнил данного мною ему обещания, что я отомстил моему врагу, этого мало, прибавь, что враг этот был мой друг, что он хотел сделать меня счастливейшим человеком в мире и что я… я оклеветал его!
Минуту спустя голова Щегловитова, поднятая палачом за кудри, была с криками вырвана у него из руки и положена вместе с туловищем в гроб. И тело усопшего без военных почестей, но с горячими молитвами предано было земле бывшими его товарищами.
Стрельцы тихо и в молчании возвращались в лавру, а Деревкин со своими приставами нагнулся над свежей могилой, вынул из кармана походную чернильницу и составил протокол:
Глава V
Оправдание и новый донос
Проводив Голицыных до первого привала, простившись с ними и попросив сопровождавшего их офицера, лично от себя,
«Жаль Федора Леонтьевича, очень жаль, – думал Нечаев дорогой, – хороший был человек, и не так следовало бы умереть ему!.. Впрочем, он сам хотел этого: князь Львов, говорят, просил за него царя, и царь соглашался на ссылку его в Сибирь, да что ссылка! Разве Голицыным теперь лучше, чем Щегловитову?.. Что бы означал этот образок? Зачем он нужен чудовскому настоятелю?.. И что означали последние слова покойника: оклеветал друга!.. Он не мог оклеветать: в показании его на Голицыных нет никакой клеветы, да в нем и нового ничего нет, сам царь говорил со старым князем о скипетре и о короне, и говорил шутя, не сердясь… Да и зачем архимандриту знать, что покойник отомстил врагу или оклеветал друга?.. Нет, я архимандриту этого не скажу, я этого не обещал, образок я должен отдать ему, а этого не скажу… Уж если передать кому-нибудь последние слова Федора Леонтьевича, так самому царю Петру Алексеевичу, тут, по крайней мере, будет польза, а то что архимандрит?.. Что может сделать архимандрит для князя Василия Васильевича Голицына!.. Не его, а мое дело довести до царя правду и обличить ложь. Тут нечего бояться, царь правду любит, хоть и редко она доходит до него… Что там ни говорил, что ни думал покойник, а князь Василий Васильевич избавил меня не от мнимой опасности… да хоть бы и от мнимой!.. Бог знает, чем бы развязалась эта игра с пьяной и разъяренной чернью! Ух! Как я боялся тогда! Храбрился, никому и виду не показал, что боюсь, а ужасно боялся! Нет, не мнимая была эта опасность! А лошадь-то, а кафтан, а сабля! И как все это дано!.. Такие услуги не забываются, и долг мой – отплатить за них…»
Так думал Нечаев всю дорогу от Троицкой лавры до Чудова монастыря. Когда он вошел в церковь, всенощная подходила к концу, на клиросе пропели: «Взбранной воеводе»; староста гасил лишние свечки; архимандрит, без облачения, в рясе и в епитрахили благословлял подходивших к нему.
Нечаев последним подошел к архимандриту и, приняв его благословение, молча подал ему образок своего товарища.
– Как, уже! – сказал отец Антоний…
Монахи, готовые разойтись по кельям, стояли в два ряда, по обе стороны паперти, ожидая последнего благословения пастыря.
Но он, вместо того чтобы идти по направлению к выходу из храма, подошел к иконе архистратига Михаила, положил перед ней три земных поклона и, поцеловав образок, полученный им от Нечаева, повесил его на прежнее его место. Потом он вошел в алтарь и минуты через три вышел из него в полном облачении.
«Что случилось?» – подумали монахи.