Перед приездом ее с мужем у князя Василия Васильевича от безумных трат приключилась недостача в деньгах: в красногорской монастырской казне двести червонных занимали, а теперь заплатили их, и еще осталось у старой княгини, у невестки-то, в сундуке три мешка, по двести червонных в каждом. Я это знаю достоверно через супругу мою, облагодетельствованную вашей сиятельной милостью.
И главные расходы сего семейства производятся на излишние и тщеславные предметы: всех детей вверенного моему надзору города одевали летом в красные и пестрые рубахи, а с наступлением зимы начали одевать и в полушубки и обувать в валяные сапоги. Нашему сыну Петру тоже дубленый полушубок по жребью дали; но я, по моей правдивости, и за это потворствовать не могу и прошу вашу особу прекратить гордую и расточительную сию жизнь, на которую прямому моему начальству в Архангельск-город я донести не дерзаю, понеже тщетно по сию пору я ожидал выследить у князя Василия Васильевича подозрительное какое-нибудь лицо: никого из чужих и иногородних, окромя своих городских, у него в доме не бывает, разве только на именины
– Ну что, Анна Павловна, хорошо написано? – спросил Спиридон Панкратьевич у жены своей, прочитав ей громко и внятно свое произведение. Оно стоило ему стольких трудов, что он считал его своим собственным.
– Еще бы не хорошо, – отвечала Анна Павловна. – Да ты бы, Спиридоша, прибавил князю Миките Ивановичу от меня поклон, да с праздником бы
– Поклоны в таких бумагах не пишутся и с праздниками в них
– Да еще скажу тебе, Спиридоша, напрасно ты так расхвалил молодую княгиню Марфу Максимовну. Эка невидаль! Только об ней и сказать можно, что молода да смазлива: а обращения настоящего она тоже не знает: даже тетушкой меня не зовет; а ведь я ей, кажись, не чужая: мой дед, Иван Федорович Квашнин, был двоюродный дядя отцу старой княгини, ее свекрови…
– Знаю, Анна Павловна, да ведь она по себе не Квашнина, а Хвостова; так какая ж ты ей тетка?
– Не отсох бы авось язык теткой назвать! Да и хитра она не по летам: я знаю, что она терпеть не может свекровь свою и на днях как-то, – к слову пришлось, – говорю ей: «Что это, мол, на старую княгиню на Марию Исаишну никто не угодит?..» А она мне: «Вы, говорит, Анна Павловна, со мной об этом не говорите: не наше, говорит, дело судить матушку моего мужа». А когда княгиня Мария Исаишна вошла в комнату, она ей что-то залепетала по-немецкому: должно быть, сосплетничала, однако ж та – ничего…
Слушая жену, Сумароков в то же время с авторским удовольствием перечитывал свой донос.
– А как ты полагаешь, Анна Павловна, посильнее будет наш князь Репнин, чем эти ссыльные Голицыны, и сделает он по моему письму или нет?
– Конечно, сделает; и в Архангельск тебя начальником, на место Сысоева, посадит. Давно бы тебе попроситься туда. А ты бы, Спиридоша, – еще лучше, – попросился в новый царский город; говорят, растет не по дням, а по часам.
– Со временем и в Петербург попросимся, со временем…
Оставим на время честолюбивую чету Сумароковых мечтающей и предающейся надеждам на скорое повышение и возвратимся в кабинет князя Василия Васильевича Голицына, которого в начале первой главы этого рассказа мы оставили читающим трагедию Расина.
В то время как забытая нами и давным-давно насквозь прозябшая Дуня недоумевала, успеет ли она сбегать погреться домой, или уж лучше дождаться ей пушки, в кабинет князя Василия Васильевича вошла высокая, стройная и очень красивая женщина, отчасти уже знакомая читателю по письму Сумарокова к князю Репнину. Не поклонясь деду, она подошла к нему сзади и, слегка нагнувшись над его белыми волосами, громко поцеловала его в лоб.
Старик приподнял голову, пристально посмотрел в большие голубые глаза внучки и поцеловал ее сперва в лоб, потом в оба улыбающиеся глаза.
– Здравствуй, Марфа, – сказал он, – послушай, как хорошо.
И он громким и твердым, совсем не стариковским, голосом прочел несколько стихов из монолога Агриппины Нерону.