Баллов за каллиграфию в Сорбонне не ставили; но тем не менее инспектор классов оценил талант Аксиотиса и поручил ему переписывать листы с месячными отчётами баллов.
Видя сокрушение Миши о дурных баллах, наставленных ему за последний месяц Севенаром, Аксиотис, оставив неприкосновенными все
— Оставайся на своём месте, Расин, — сказал ему Миша, — на какие-нибудь два месяца перекладываться и пересаживаться не стоит: в
Профессор географии не меньше Миши удивился бы, что гадкий калмычонок сел выше Расина; но он в это время занят был своим двадцатипятилетним юбилеем и пирушкой, им по этому случаю задаваемой. Аксиотис, Расин и Педрилло пришли поздравить его. Миша, зная, что Севенар не любит его, остался дома.
— Мы к вам депутатами от нашего пансиона, господин профессор, — сказал Аксиотис, — просим принять наши поздравления и наши скромные дары.
Скромные дары разложены были на столе между приборами, которые ставила кухарка.
Расин подносил Севенару полные сочинения своего отца на веленевой бумаге и в бархатном переплёте и, кроме того, начерченную им самим карту Франции. Педрилло начертил для юбилея карту Италии, а Аксиотис — карту Древней Греции.
— Голицын, — сказал он, — тоже не забыл вашего юбилея и поручил мне передать вам карту своего отечества, господин профессор, он счёл бы за большое удовольствие поздравить вас лично, но, зная, что вы его не любите, он побоялся испортить своим присутствием ваш праздник.
— Экое у него огромное отечество! — сказал Севенар. — Почти всю Литву захватило! И Польшу, пожалуй, как раз проглотит.
— На здоровье, господин профессор, — отвечал Аксиотис.
— Как на здоровье?! Не дай Бог такого несчастия для Европы. Какое будет тогда в ней равновесие? Нынче Литва; завтра — Волынь; послезавтра — Швеция и Курляндия; а там и Константинополь, пожалуй... да этак всю географию изменить придётся...
— Лучше изменить всю географию, чем страдать так, как страдают христиане под ярмом Турции, господин профессор. Вся надежда Греции на Россию: одолев Литву и Швецию, она одолеет Турцию, и тогда...
— Это, впрочем, не по моей части, господин Аксиотис, за ваши подарки от души благодарю вас, а о политике можете толковать, сколько вам угодно, с господином Ренодо, он большой партизан Московии и говорит: чем сильнее
— Позвольте, господин профессор, — сказал Расин, — вручить вам прежде вот эту табакерку. Вы увидите на ней три имени, но мы должны признаться, что заботился о ней один Голицын.
Севенар вынул из красного бархатного футляра золотую, большого размера и очень тяжеловесную табакерку, на ней крупными буквами вырезано было:
«28 декабря 1693 года. Юбилей профессора Севенара. Почтительное подношение его учеников: Константина Аксиотиса, Ивана Расина и Михаила Голицына».
— Я желал вырезать и своё имя, — сказал Педрилло Севенару, — но этим господам угодно было исключить меня оттого, что князь Голицын наотрез объявил, что если я вырежу своё имя, то он не вырежет своего.
— Очень жалею, — отвечал Севенар, — что ваши товарищи предпочли имя князя Голицына вашему; вам надо было настаивать, господин Мира, ваше имя, выставленное на моей табакерке, было бы для меня гораздо приятнее, чем имя этого злого и... ленивого мальчика.
— Позвольте мне, господин профессор, — сказал Аксиотис, — заступиться за моего товарища и единоверца и передать вам дело так, как оно было, а не так, как передаёт его Мира. Голицын вовсе не
— Какая же эта причина? — спросил Севенар.