— Карать государь должен за крамолу! — отозвался Грозный, но в голосе его слышалась теперь не ярость и гнев, а глубокая скорбь и неуверенность. — Губить невинных мне, царю, и в мысль не приходило... Казнить без суда — я не приказывал... Ведуньев каких-то, упорных, не хотевших отвечать, только я велел, за нераскаянность при дознанной виновности, покарать по Судебнику за злые дела их...
— Государь, — ответила отчаянная Глаша, — всех женщин да мужчин губили, не спрашивая, за что... Коли нечего отвечать на вопрос о деле, о коем нечего не знаешь сказать, поневоле скажешь — нет! Это ли нераскаянность и ослушанье? Это ли причина: губить огулом, без разбору?
На лице Грозного выразился величайший ужас, лишивший его слов.
На всех присутствующих — исключая царевича разве да Бориса Годунова — слова Осётра и Глаши произвели разнообразные действия с общим ощущением трепета и неотразимости бедствия. Малюта, дерзкий и находчивый всегда, тут не мог владеть собой и собрать мысли. Взгляд, брошенный на него Грозным, заставил затрепетать злодея — и в сердце царя этот трепет его был самым неопровержимым доказательством страшного дела.
Иван Васильевич зашатался. Тяжело опустился на своё кресло, схватясь за голову, словно стараясь удержать её на плечах. Действительно, от внезапного прилива крови голова у него кружилась — и все предметы представлялись в движении, удерживая облики свои только до половины, наполовину же представляясь тусклыми. Тишина была так велика, что могло бы слышаться усиленное биение сердца в груди присутствовавших, если бы их было не так много. Какая-то невыразимая тяжесть мешала вылетать порывам дыханья, хотя от напора его готовы были задохнуться многие. Осилив первый эту бурю ужаса, Иоанн движением руки подозвал к себе Бориса и, задыхаясь, сказал ему, указывая на Глашу:
— Возьми, чтобы была она цела и невредима... Останьтеся вы, — произнёс Грозный, взяв за руку сына.
Держа за руку Глашу, Борис Годунов тихо молвил всем:
— Выйти велено.
За дверью отдал приказ взять раненого Субботу в сторожку и, как бы делая над собою величайшее усилие, шепнул на ухо подбежавшему было Малюте:
— Уезжай немедленно к войску, если жизнь дорога тебе! Уходится — дам знать... До того на глаза не попадайся.
Зверь Малюта подчинился приказу этого молокососа.
Эпилог
СЕРДЦЕ ЦАРЁВО В РУЦЕ БОЖИЕЙ
Ночь. Царя Грозного узнать нельзя, так изменили его несколько часов тяжёлой скорби, чуть не отчаяния. Ум страждущего монарха получил давно ему, казалось, незнакомую проницательность, при настоящем положении только усиливающую душевную боль. Сознание, что он сам, всей душой предан улучшению быта народного, служил игрушкой врагов народа, напускавших гнев державного на кого хотелось этим извергам, — было самым мучительным. Уверенность, теперь несомненная, что, напуская страхи придумываемыми восстаниями и заговорами, коварная клика злодеев набросила на самодержавного государя тень множества чёрных дел, самый намёк на которые отвергнуть был бы его совестью, умом и волею, — представляла Грозному положение его безвыходным. Тиран, мучитель безвинных, руками таких же зверей, как сам, — вот что скажут потомки, не ведавшие всей неотвратимости обмана, которым осетили умного правителя те самые, которых поставил он на замену адашевцев.