Жизнь Распутина потекла по руслу, как он сам считал, раз и навсегда намеченному им, по расписанию: утром — баня, после бани (или до неё, часто случалось и такое) — обязательно проститутка, потом поездка в гости или же, напротив, приём гостей у себя дома, затем снова женщина — уже не из уличных, а благородная, высоких кровей, затем ужин где-нибудь в гостях, в питерской квартире, с гитарным звоном, и в заключение — тяжёлая затяжная пьянка в «Вилле Роде».
И донесения филёров, и страницы дневников самых разных людей, знавших Распутина, пестрят фактами, подтверждающими это расписание. В перерывах между «забавами» — приём посетителей на Гороховой улице, куда практически все, за исключением сумасшедших нищих старух, приходили с богатыми дарами — иначе Распутин не брался за дело, — да решение разных государственных дел у себя на кухне либо в кабинете. Причём государственные дела он обязательно решал в присутствии Симановича либо Дуняшки, иногда при этом присутствовала дочь Матрёна. Эти трое и стали «штатными консультантами» Распутина.
Всё ему удавалось, «старцу» Григорию Ефимовичу, а попросту Гришке, как его звали многие, кто не попал под влияние Распутина, начиная от филёров и городовых, кончая фрейлиной Тютчевой, к которой Гришка приставал совершенно беспардонно, и французским послом Морисом Палеологом.
Через два года на одном из заседаний Чрезвычайной следственной комиссии, образованной Временным правительством — при Керенском, естественно, — будет подведён итог «государственной деятельности» Распутина. Список распутинских «выдвиженцев» окажется огромен, он до сих пор поражает воображение всякого, нормального человека. Неужели царь был настолько слаб и безволен, податлив, что покорно выслушивал сбивчивую речь полупьяного, а то и в стельку пьяного мужика, требующего то назначить нового «плимьера», то «министера», то снять кого-нибудь, и подписывал указы почти вслепую? Неужели он не видел собственных ошибок и не ощущал, как в России, в народе, в обществе набухает гнойник, зреет пузырь с дерьмом, который надо прорывать, потому что если он прорвётся сам — будет худо?
Или это всё-таки не он виноват, а Александра Фёдоровна, Альхен, Алике? Вообще-то все мы, русские мужики, — подкаблучники, мы всегда предоставляли и предоставляем нашим жёнам возможность совать нос туда, куда им его ни в коем разе не нужно совать. Так и Николай Второй.
В России зрело недовольство не только Распутиным, но и царём. Впрочем, Гришке на это было наплевать. Он по-прежнему ходил по ресторанам, кутил, куражился — потому в романе этом столько ресторанных сцен. Ведь за какую бумагу той поры, за какую газетную статью, за какой документ ни возьмись — обязательно попадёшь в ресторан на очередной Гришкин кутёж.
Дела на фронте шли плохо, в тылу — тоже, всюду действовали германские шпионы. В Петрограде грохотали взрывы. Александру Фёдоровну и Распутина уже открыто обвиняли в шпионаже. И если на газеты можно было накинуть платок — газеты про это почти не писали, — то на всякий роток платок накинуть было нельзя.
Когда до Распутина доходили опасные слухи — «шпиён» он, мол, то «шпиён» Гришка этого пугался, забивался у себя дома в дальнюю комнату и шептал тоскливо:
— Ну какой я шпиён, а? Ну какой? Скажи, Симанович!
Симанович, потешаясь на Гришкиной трусостью, хихикал в кулак:
— Советую поменьше обращать внимания на все эти сказочки. Меня тоже, Ефимыч, шпионом чуть ли не каждый день объявляют... Ну и что? Живу же ведь! И живу неплохо!
Испуг помаленьку улетучивался, Распутин веселел и вновь натягивал на себя бархатные штаны и расшитую, из цветного шелка, с любимым косым воротником рубаху. Бормотал под нос, глядя на себя, такого красивого, в зеркало:
— Да из меня шпиён — как из Покровского церковного старосты папа римский!
Дома Вырубовой было много легче, чем в больнице, и всё равно временами накатывало отчаяние, Вырубова до крови закусывала губы, чтобы не закричать, не испугать отца, который, кажется, больше времени проводил в её квартире, чем у себя дома, переживал, старался быть весёлым, поддержать дочь, но это ему не удавалось, да и Анну Вырубову, человека в общем-то проницательного, трудно было обмануть. Хоть и улыбался отец добродушно, а губы у него предательски подрагивали, в глазах плотно сидела тоска, она слепыми холодными бельмами была наклеена на зрачки, взгляд от этого был безжизненным, руки у Танеева тряслись, будто у больного, голос был истончившимся, жалким, как у старушки, которую прогнали с церковной паперти.
— Дочка, ты сегодня превосходно выглядишь, — унылым тоном сообщал он, ловил себя на этом безнадёжном унынии и смущённо помахивал перед лицом ладонью, словно разгонял едкий папиросный дым.
— Спасибо, папа. — Вырубова с натугой улыбалась, едва сдерживая в себе стон, стараясь загнать его внутрь. На теле у неё вновь образовались крупные водянистые пролежни, всё болело, кости плохо срастались; кроме боли, в костях ещё гнездилась страшная усталость, которая была хуже боли.