“Дальше, – сказал Жестовский, – Тротт говорил, что обезумел, не знает, не может сказать, что с ним было. Знает одно: вместо того чтобы броситься к Сашке, он кинулся в лес, который начинался сразу за полем, на котором они занимались атлетикой. Говорил, что, не разбирая дороги, продирался сквозь чащу и ревел будто зверь. Будто его, а не Сашку пронзили копьем. Говорил, что об оправдании тут и речи нет, но он не сомневался, что мальчик убит, помочь ему ничем нельзя.
Говорил, что сначала бежал, а потом просто шел, цепляясь за кусты, икал и выл от тоски и страха. Когда сил не осталось, лег на землю и, наверное, заснул. Встал на рассвете и снова пошел. Похоже, хотел уйти от Заславля как можно дальше, но накануне, когда пер напролом, подвернул ногу, лодыжка распухла, и теперь каждый шаг давался с трудом. Так что о том, чтобы бежать, и речи не было. Так ковыляя, он случайно набрел на заимку, которую, как потом узнал, век назад срубил один монах-отшельник.
«В его срубе, – говорил барон, – я нашел и печку, и дрова, в придачу запас картошки и разных круп. В общем, всё необходимое. В заимке и поселился. Прожил, наверное, месяца три, но точно сказать не могу, – говорил Тротт, – скоро потерял счет времени. Во всяком случае, злосчастный урок атлетики был в середине мая, а теперь лес уже начал желтеть, значит, был конец августа или даже начало сентября.
Хотя кру́пы я как мог экономил, ел в основном рыбу, которую ловил в близлежащем озере (в заимке под стропилами висело несколько небольших сетей), собирал грибы, ягоды, всё равно они подходили к концу, и было понятно, что зимой мне придется худо. И тут, как в плохом кино, в эту мою отходную пустыньку нежданно-негаданно стучится гостья. Старая подружка по Петербургу.
Кто ей объяснил, где я скрываюсь и как меня найти, – говорил барон Жестовскому, – до сих пор не знаю. Спрашивать не стал, побоялся спугнуть свое счастье. Хотя сама этот лесной скит она, конечно, никогда бы не нашла, – продолжал он. – Знакомая привезла с собой много еды и прожила в заимке почти три недели. Очень огорчалась, что надо уезжать, но из Стокгольма в конце сентября должен был вернуться муж, и она понимала, что, если к его возвращению не будет в Петербурге, ее ждут неприятности.
Она уехала, – рассказывал Тротт, – но следом стали приезжать другие столичные барышни, в большинстве новые и юные. Шла Мировая война, их мужья гибли один за другим, часто беременность была единственным шансом не потерять наследство. Наверное, – рассказывал дальше барон, – я неплохо справлялся, потому что поток паломниц лишь нарастал. И так до осени семнадцатого года»”.
“«День мой, – уже на следующем допросе продолжал пересказывать Тротта Жестовский, – что летом, что зимой был устроен следующим образом: пока светло, я рисовал, взялся за кисть впервые после Японии. В заимку еще моя первая петербургская барышня привезла кисти, краски и несколько рулонов обоев, очень плотных, с грубой, под дерюгу, фактурой. Мне понравилось на них писать, показалось, что они не хуже холста.
И вот вечер и ночь я проводил с барышней, а днем она же обращалась в натурщицу. Писал я совершенно запойно, чаще в японской манере, но не меньше было и лубка. Кстати, барышни сразу во всем разобрались и пополняли запасы обоев исправно, без напоминаний».
В итоге за два с половиной года, что барон прожил в заимке, у него набралось почти под сотню рулонов”, – закончил Жестовский.
«Сначала в Омске, – жаловался Жестовскому барон, – Господь посмеялся надо мной, выставил дураком, самоубийцей, который даже петлю затянуть не умеет. В Заславле снова посмеялся, только жестче. Я, было, опять, как уже говорил, – объяснял он мне, – стал думать о Библии, об Исааке и об овне, который, на его счастье, запутался рогами в терновнике, о том, какую жертву ждет от человека Всевышний, в итоге же извел тонну бумаги на обыкновенную порнуху. У Авраама пустыня и Бог, а у меня лишь голые бабы.
И еще круче Господь надо мной поглумился. Там же, в Заславле, я зачал столько детей, что пусть и не на народ – на хорошую деревню точно достанет, но ни одного своего сына и ни одну дочь никогда не видел, даже имен их не знаю. На улице, если встретимся, что я, что они пройдем мимо. Так что я, Иоганн фон Тротт, последний в роду, на мне всё пресечется»”.