— Если видела, почему не уносила ноги? — в этот момент я не чувствую боли в своих мышцах, костях, тошнота на мгновение отступает, и душа замирает в ожидании её ответа. Ведь знаю его, знаю наверняка, но… хочу услышать! Зачем? Не знаю. Понятия не имею, но одно из самых сильных моих желаний в этот день, в эту секунду — увидеть, как её губы произнесут это:
— Я любила тебя. Я доверяла. Полностью. Видела, понимала, что меня ждёт, но до последнего не верила, что ТЫ, тот самый Эштон, который готовил семейный ужин, сыпля шутками и веселя меня до слёз, который открыл для моего меткого брата понятие стратегии и по-настоящему испугался за меня, но главное — кто подарил мне мой самый первый поцелуй, наполнив его магией, волшебством, способен сделать мне что-нибудь настолько плохое.
Она отвечает серьёзно, но без лишнего трагизма. В её словах спокойствие, но не напускное, оно искреннее, как выболевшая рана, оставившая теперь уже безболезненный рубец и память.
— Теперь ты скажи, о чём думал тогда.
— Наркоманы не способны думать, Софи. Я только хочу, чтобы ты знала: я жалею об этом слишком сильно, чтобы быть способным говорить с тобой… о том дне. Я отдал бы всё, что у меня есть, хоть и есть не так много — всего лишь моя никчёмная жизнь, только чтобы вернуть то время, не подходить к тебе вовсе и поехать в тот вечер куда-нибудь в другое место, только бы избежать… того, что случилось между нами. Ни об одном поступке в своей жизни я не жалею, и только та ночь — исключение.
— Ты не хочешь говорить… — шепчет обиженно.
— Мои причины и доводы настолько ничтожны… Они были таковыми и тогда, но с тех пор, как я прозрел, они стали пылью. Не заставляй меня собирать ту пыль, её давно уже нет.
— Не нужно, не собирай. Я отвечу за тебя, а ты просто скажи: «да, это так». Или «нет, ты ошибаешься». Идёт?
— Хорошо.
Я не хочу продолжения этих откровений, но она хочет, и, наверное, я обязан сделать так, как нужно ей. Речь ведь в большей степени об отпущении её обид и огорчений, нежели о моём очищении.
— Это было не из-за Маюми, — начинает.
— Да, это так, — отвечаю, как договорились.
— Ты ненавидел меня.
Мы смотрим в глаза друг другу. Мы говорим взглядами, и ни один из нас не может спрятаться. Особенно я. Квинтэссенция, абсолют искренности.
— Да.
— За то, что отец слишком сильно любил меня?
— За то, что отец не любил меня так, как тебя.
Она почти угадала, почти. Но разница в смыслах грандиозна. Да, Софи, я не хотел, чтобы он забрал свою любовь у тебя, мне нужно было только, чтобы он и меня любил. Пусть не так сильно, как тебя, но хотя бы немного. Я хотел его любящих взглядов, мечтал о его объятиях, хотя давно уже перерос право желать их, но в душе навсегда останусь мальчиком, мечтающим об отцовском внимании.
— Он любит… — говорят её губы, и они больше чем должны быть, они налились цветом, словно воспалились, потому что она… плачет.
И я знаю, что не от своих обид, нет. Она плачет обо мне, о моём детстве, душевных изъянах и лишениях, она плачет о самом большом желании мальчишки Эштона — иметь настоящего, живого отца. Такого, который по вечерам приходит домой с работы, читает новости и играет с сыном партию в шахматы. Того, который научит играть в футбол и разберётся с учителем, задвинувшим талант его ребёнка из-за личной неприязни. Того, который первым узнает о понравившейся девчонке. Он выручит, поможет, укажет правильный путь. Он всегда будет рядом. Он будет всегда.
Мне легче. Определённо, мой змий ослабел и начинает сдавать позиции. Но радости от победы нет, в душе тоска и уныние. И только девушка с каштановым каре, бесконечно маячащая перед моим носом, не даёт провалиться в болото, имя которому депрессия.
— Спасибо, что возишься со мной. Это подвиг, — благодарю её.
— Ерунда это, а не подвиг, уж поверь. Ничего даже приближённого!
— Ты столько времени и сил на меня тратишь!
— Время — да, самая большая потеря, — признаётся, смеясь. — Вот я неделю своего отпуска на тебя трачу, это — действительно, жертва! — тычет в меня своей ложкой, перепачканной йогуртом.
Потом кладёт себе в рот ещё одну, съедает её, и по серьёзности и глубокой осмысленности взгляда, внезапно обращённого на меня, я понимаю, что сейчас она скажет нечто важное:
— Подвиг однажды совершила моя мать. Настоящий, жертвенный, жестокий: три месяца своей жизни отдала человеку, который, по сути, никем для неё не был. Три месяца выхаживала его, прошла с ним через ад. Но подвиг её не в действиях и поступках, а в той боли, на какую добровольно себя обрекла: она любила его, а он медленно умирал почти на её руках. Я не уверена, что смогла бы вынести подобное. Отец не раз рассказывал мне об этом, и для него те три месяца — отдельная жизнь в жизни. Эталон.
— Жизнь во время борьбы с раком — эталон?
— Да. Потому что именно в то время они впервые достигли настоящей близости, духовной. Физического между ними не было… и не могло быть.
— Я понимаю, — говорю тихо.
У меня чувство, будто нечаянно провалился в чужую жизнь, чужую судьбу и вижу, чувствую её изнутри.
— Это и в самом деле подвиг, — соглашаюсь.