— Да?
— Ты считаешь себя некрасивой?
Улыбается. Кажется, я развеселил её своим вопросом.
— Я считаю себя нормальной. Красивой, но не настолько, чтобы мужчины головы сворачивали.
— А ты бы хотела, чтобы сворачивали? — тоже улыбаюсь.
— Хотела бы. Все женщины этого хотят. Да и мужчины, наверняка, тоже. Физическая привлекательность — большой бонус в жизни.
— Каждая женщина красива по-своему.
— Я знаю! — смеётся. — Это вообще отцовская фраза!
— Серьёзно?
— Конечно! Можно подумать ты не знал.
— Не знал. Мы с ним никогда на такие темы не говорили.
— Да? Это странно. Вообще он любитель. И большой! Ты при случае спроси его про жену, про их историю. Много расскажет, поверь. Это как открыть ящик Пандоры.
— Не для всех он открывается.
— Не для всех, это точно. Для очень узкого круга людей. Но ты в этот круг входишь, и об отце так не думай — тебе он и раньше открыл бы, если бы ты попросил. Или хотя бы проявил интерес.
Софья смотрит мне в глаза, и я вижу в них искренность и много любви. Это любовь ко всему, что её окружает: к миру, людям, близким. Но когда она говорит об отце, глаза её горят по-особенному ярко, и тепла в них становится не просто больше, её словно захлёстывает эмоциональной волной.
Внезапно этот необычный в своей не физической, но какой-то духовной тишине момент нарушает трель её смартфона. Софи выходит в спальню, закрывая за собой дверь, но мне слышно каждое её слово — в этом жилище звукоизоляция отцу была ни к чему.
— Да, Антош. Всё в порядке… Конечно, всё хорошо… Нет, ты здесь не нужен. Это очень… интимный процесс… Да нет же, интимный в том смысле, что человеку проще пережить ломку наедине с самим собой или кем-то из близких, мы же уже тысячу раз это обсуждали!.. Антош, я прошу тебя, не начинай. Приезжать не нужно… Нет, он не представляет никакой опасности. Антон! Я перезвоню через несколько часов, перед сном, окей? Пожелаю тебе спокойной ночи… Я тебя тоже… Всё… целую, не скучай, ладно! Пока!
Мне больно… приступ дикой боли в груди, пульсирующей, раздирающей, прокатывающейся жаром по всему телу. Я перестаю на время дышать — только бы пережить этот приступ, только бы выжить…
— Тебе плохо? Смотри на меня, на меня смотри! — это Софи, я не заметил, когда она вернулась.
Не помню, как поменял позу и не помню, как выдрал иглу с катетером из вены, разодрав кожу. Моя белая футболка испачкана кровью, и эти алые пятна горят в моём сознании ядовитым пламенем. С ним происходят необъяснимые вещи, мне не хочется существовать, больше не нужна жизнь и её достижения, то, что принято считать радостями, важными событиями.
Софи ищет другую вену, не находит и, в итоге, делает инъекцию в другую руку, больно удерживая её своими коленями. Меня трясёт, но её это не пугает, и эта уверенность каким-то чудесным образом упорядочивает мои мысли. Из вакуума собственной безнадёжной тоски и уныния я выныриваю с вопросом:
— Что это?
— Диазепам — то же, что я вколола тебе в Лёшкиной квартире. Помогло?
— Почти… нет.
— Я так не думаю. Он оказывает сильный седативный эффект, а это именно то, что нам нужно. Кроме того, тебя начинает трясти, и это единственное, что я могу дать тебе против судорог. Если будет совсем плохо, скажи — увеличим дозу, иначе можешь пораниться.
— До этого не дойдёт… — я не хочу, не желаю быть таким, смогу сдержать всё это… смогу себя контролировать!
— Ни ты, ни я не можем знать этого наверняка.
— Почему ты не боишься меня?
— Потому что ты — родной сын Алекса, его плоть и кровь. И пусть вы разные, но в главном — схожи.
— В чём?
— Вы не способны причинить живому существу серьёзный вред, у вас слишком добрые и возвышенные души для этого.
— По-моему, я уже доказал обратное… — как ни прискорбно это осознавать.
— Я бы не делала таких категоричных суждений, — улыбается.
Софи засыпает на своей овчине, и я умудряюсь перенести её в спальню, не разбудив.
Меня мучает такая сильная боль в костях и мышцах, что я не могу найти себе места: ни на спине, ни на боку, ни стоя, ни лёжа, ни сидя, никак! Шатаюсь по квартире как привидение, едва сдерживаясь, чтобы не начать грызть стены.
Спустя время мне действительно становится немного легче, или, возможно, я просто сживаюсь со своим состоянием и воспринимаю теперь боль и тремор фоном. Постоянным своим фоном, неизбежной частью своего мира.
Я вспоминаю детство, мать и её руки, так редко ласкающие меня, потому что тех мгновений, когда мы были вместе, почти не было — она постоянно работала, либо училась. Я ненавидел её согбенную над книгами и тетрадями за обеденным столом фигуру, потому что тревожить её было нельзя:
— Эштон, сынок, если я не сдам этот экзамен, меня исключат из института, ты понимаешь? — сто тысяч раз спрашивала она меня.