Не принимавшая никакого участия в браке дочери Меншикова Пруссия скоро последовала примеру Австрии. Лавируя и торгуясь направо и налево, Фридрих Вильгельм незаметно увлекался в эту сторону. После смерти Петра, прусский министр в Петербурге, Мардефельд,[50]
спросил, какой траур он должен носить по царю. Король отвечал: «Как по мне». И при дворе траур был тогда наложен на три месяца, когда обыкновенно его сокращали до шести недель. Даже после поездки в Ганновер, Фридрих сумел убедить Головкина, что интересы России не пострадают от этого, и начал придумывать проект присоединения ее к лиге, к которой он сам временно примкнул. Так как вопрос о Шлезвиге, по-видимому, мешал осуществлению этой комбинации, то он храбро предложил Головкину взамен Шлезвига Курляндию…– Но ведь Курляндия не ваша, государь…
– Не все ли равно. Лишь бы ее вырвать у Польши и Саксонии!
В основании всех этих переговоров между соседями северо-западной Европы уже чувствовался польский вопрос. И таким образом, когда в июле 1726 г. Россия заставила Морица Саксонского убраться из Митавы, Фридрих Вильгельм высказал свою благодарность, и 10 (21) августа следующего года Мордефельд подписал в Петербурге конвенцию, которая, под видом возобновления древних связей с Россией, в сущности послужила началом новой политической системы.[51]
Речь шла опять о Польше; державы, подписавшие трактат, обязывались поддерживать там избрание после смерти Августа II, туземного кандидата. Конвенция была закончена 12 следующего октября в Вюстергаузене австро-прусским соглашением, и таким образом оказался связанным пучок, который должен был, несмотря на различные случайные превратности и перевороты, вызвать расстройство европейского равновесия через гибель турецкого могущества и уничтожение польской самостоятельности.Я уже имел случай высказаться о значении, даже чисто политическом, этого первого
И однако, несмотря на их несостоятельность, Россия – этого нельзя отрицать – осталась в выигрыше, благодаря сцеплению благоприятных обстоятельств, где многие склонны увидеть или вмешательство какого-либо светлого Провидения, или какого-либо мрачного рока; но легко проследить влияние причин совершенно естественных: несомненное могущество национального инстинкта, несоизмеримые взрывы сил, накопившихся в огромной империи и вытекающие отсюда попытки вступить на путь, где, за отсутствием такого высшего решения, которое, быть может, пришло бы в голову великому человеку, жизненные задачи, оставленные им преемникам, решились, если и не вполне, то во всяком случае без ущерба для себя.
Польские читатели должны постараться понять меня: я говорю здесь как историк, и отказался бы от своей задачи, если бы поймал себя на том, что позволяю говорить своим личным симпатиям. В мою задачу не входит высказываться за или против раздела Польши, но я должен осветить задатки превосходства, позволявшие России, производя этот раздел, покорить себе, конечно, меньше, чем она должна была и на что претендовала, из славянских земель, но занять, однако, в северной Европе положение завидное. Непосредственные преемники Петра не всегда и не везде умели воспользоваться этими задатками в общей их грозной сложности; но они не погубили ни одного из них. Напротив – особенно за пределами России – они сохранили и даже улучшили в некоторых отношениях положения, приобретенные до них. Каким разом? С помощью каких таинственных сил, заместивших такой очевидный недостаток, ресурсов и способностей? Я не сумею лучше ответить на вопрос, как, вдавшись в некоторые подробности этого курляндского дела, ядовито названного Лефортом «бабьей войной» и составляющего самое большое дело царствования, мало способного предпринять что-либо более значительное. Пружины, направлявшие иностранную политику Екатерины I, обнаруживаются в этом деле вполне ясно, а читатель будет в выигрыше еще тем, что познакомится с некоторыми из главных действующих лиц, призванных к участию в новых драмах, сценой которых суждено было в скором времени стать Петербургу и Москве.
Глава 3
Бабья война. Мориц Саксонский