В иностранную печать было пущено якобы «перехваченное» письмо Плеве к бессарабскому губернатору, предупреждавшее о готовящемся погроме и указывавшее на нежелательность применения оружия против толпы. И хотя это «письмо» было тут же опубликовано в русской печати с категорическим заявлением о его подложности, а корреспондент Times Брахам, явившийся передатчиком этой клеветы за границу, был выслан из России, – «навет» на русскую власть пустил глубокие корни.
Князь С. Д. Урусов, назначенный губернатором на место уволенного Раабена, приобретший в Кишиневе репутацию юдофила (впоследствии – оппозиционный член Первой думы), пишет в своих мемуарах, что он должен «решительным образом восстать против обвинения Раабена в сознательном допущении погрома и разрушить легенду о письме, будто бы написанном ему по этому поводу министром внутренних дел». Князь Урусов указывает, что Плеве был слишком умен, чтобы желать погрома, а Раабен, кроме того, совершенно не подходил по всему своему характеру для выполнения подобных замыслов.
Тем не менее легенда укоренилась и нанесла огромный вред Русскому государству; она имела самые разнообразные последствия. Она усилила приток денег в кассы революционеров, в особенности Бунда, под предлогом организации защиты от погромов. Она сильно повредила престижу русской власти за границей. Если верить известному деятелю охранного отделения Л. Ратаеву, она же толкнула еврея Азефа, верно служившего двенадцать лет «осведомителем» власти в революционных организациях, на ту страшную двойную роль охранника-террориста, с которой навсегда осталось связанным его имя…
Насколько превратные представления о русских порядках сложились за границей, рассказывает тот же князь Урусов: летом 1903 г. в Кишинев приехал для наведения справок один англичанин, который был крайне поражен, убедившись, что участники погрома сидят в тюрьме, ожидая суда, что ведется нормальное следствие. В результате английское правительство на основе консульских донесений представило обеим палатам доклад о положении в Кишиневе, опровергнувший фантастические слухи. Но еще в декабре 1903 г. в Кишиневе появился американский корреспондент, прибывший взглянуть на «рождественский погром»!
Все лето разбирались «малые» дела о погроме (о расхищении имущества): судилось 566 человек; из них 314 было присуждено к тюремному заключению. В ноябре началось разбирательство процесса 350 обвиняемых в убийствах и грабежах. Чтобы не возбуждать племенных страстей пространными и неизбежно тенденциозными отчетами в газетах, было решено разбирать его при закрытых дверях; отчеты, впрочем, в тот же день переправлялись в Румынию и печатались во всей иностранной печати. Князь С. Д. Урусов, присутствовавший на процессе, отмечает две его черты: это стремление представителей «гражданского иска», левых адвокатов, использовать суд для «обличения» правительства, тогда как они не проявляли никакого интереса к уличению обвиняемых; и характерная недостоверность свидетельских показаний о народных смутах: «Свидетели, сидевшие во время погрома в подвалах, видели то, что происходило за две улицы от них; свидетели убийств показывали на разных обвиняемых…» Процесс тянулся чуть не год и закончился рядом обвинительных приговоров.
6 мая был убит в уфимском городском саду местный губернатор Богданович, «доблестной смертью запечатлевший свою службу Престолу и отечеству», как писал государь его семье. Убийца на этот раз скрылся. В этом деле была рука Азефа; его заведомая причастность к охране, по-видимому, и породила нелепые толки о том, будто этого убийства желало Министерство внутренних дел.
Убийство Богдановича было планомерным осуществлением плана социалистов-революционеров: «карать смертью» всех представителей власти, проявляющих энергию в борьбе с волнениями. В князя Оболенского стреляли за подавление крестьянских беспорядков в Харьковской губернии; в Богдановича – за прекращение волнений в Златоусте. Попытка запугать представителей власти осталась, правда, бесплодной: едва ли нашлись такие губернаторы, которых от исполнения долга удержала угроза убийства от рук революционеров! Но в интеллигенции сложилось представление о «революционном правосудии»;[54]
и с «готтентотской моралью», столь характерной для периодов острой политической борьбы, общество оправдывало, а то и одобряло эти самочинные «казни» за неугодное направление и возмущалось, когда правительство в некоторых случаях отвечало на убийства смертными казнями.