Потом сидели рядышком и молчали. Потом Люба принялась заворачивать ему в дорогу еду и влажные от ночного холода яблоки. Он отказывался. Она не слушала. Потом они прощались на веранде и Петр потянулся к Любе, чтобы обнять и поцеловать. Но она не позволила, сказала: «Долгие проводы — лишние слезы» — и подтолкнула к двери. И тогда он, уже стоя на пороге, сказал, что обязательно вернется. Доедет до управления батальона и вернется. Люба в ответ на эти слова улыбнулась и натянула на плечи шерстяной платок. Петр спросил, неужели она ему не верит? На что Люба ответила — глупости, конечно верит, он непременно вернется. Тогда Петр разволновался не на шутку и открылся ей в том, о чем еще по-настоящему не думал, но уже чувствовал — в том, что любит ее и после демобилизации вернется к ней и увезет к себе домой в Ленинград. Он сказал, что давно, все свои двадцать и один год искал такую девушку: такую, такую… И вот нашел. На это Люба ничего не сказала, но и улыбаться перестала. Она тихо посмотрела на него, прошептала: «Иди, тебе пора».
Ремонтники поднимались по крутой лестнице, а над их головами гремели выстрелы и пела гитара.
— Кино крутят, поганцы, — ворчал Новожилов, громко ухая сапожищами по железу, — тут по степи день и ночь мотаешься, а эти — кино.
В казарме действительно показывали «Белое солнце пустыни». Старенькая «Украина» светила конусным лучом с высоты двух табуреток. Слева от двери гудела и фыркала едким дымом маленькая буржуйка.
Устюгов пристроил свою постель сбоку от ровной, без просветов, полосы матрацев на нарах. Спали не раздеваясь, тесно прижимаясь друг к другу и грея ладони в паху. Если кто-то вынужден был ночью подняться, то его место тут же затягивалось сонными телами и ему приходилось по возвращении ложиться сбоку.
В этот момент его кто-то потянул за рукав. Устюгов оглянулся и увидел мальчишку в телогрейке, кожаной кепке и черных резиновых сапогах.
— Там вашего солдата бьют. Маленького такого — Ильку.
Пока они бежали по скользкой, расползавшейся под ногами, темноте, Устюгов узнал от Николая — так звали мальчишку — что тот вместе с Илькой ходил в город. Неожиданно на улочке, где никогда не бывало армейских машин, они нарвались на командирского «козла». Из машины выскочили два офицера. Ребята рванули в сторону, Николай перескочил через чей-то забор и потом видел, как Ильку схватили и выволокли под свет фар. Как начали бить, сначала кулаками, а когда Илька упал, сапогами. Слышал, как кричали ему: «Кто с тобой был?!», «Врешь!». Били до тех пор, пока Илька шевелился и вскрикивал в ответ. Сильно пьяные были, но на ногах держались. Потом в конце улицы заиграла гармошка, офицеры, видать, испугались — прыгнули в «козла» и укатили.
— Кто за рулем сидел? — спросил на бегу Устюгов.
— Мурлик.
— Он тоже бил?
— Не… Только сидел в машине и смотрел.
По описаниям мальчишки Устюгов узнал в одном из бивших начальника склада медикаментов прапорщика Чекмарева, а в другом — Хронического дежурного.
Наконец, Николай, сориентировавшись в темноте по непонятным приметам, свернул в какой-то совсем глухой переулок и, велев Устюгову оставаться на месте, скрылся в темноте. Почти сразу позвал. Младший сержант сделал несколько шагов и, вглядевшись, различил во мгле ночи какую-то шевелящуюся массу. Подбежав, он увидел, что Николай пытается поднять на ноги Ильку. Тот запрокидывал голову, валился в сторону, стонал и мычал что-то несвязное. Устюгов поднял его себе на плечи и пошел, тяжело оседая при каждом шаге.
В казарме Ильку устроили возле самой печки. Только теперь Устюгов смог хорошенько разглядеть друга. Илькино лицо представляло сплошную сизую подушку, от правого глаза набрякшие веки оставили только узкую щелку. Левый глаз заплыл вовсе. Расквашенный нос кровоточил. Кровоточили и разбитые губы, Илька открыл правый глаз, губы шевельнулись.
Солдаты молча смотрели на него. Слышно было, как вхолостую стрекочет забытая «Украина» да гудит буржуйка. Нарушил тишину дядя Сережа. Он подошел к Ильке ближе, потом растерянно огляделся и спросил:
— Господи… Что же это?
Конец фразы потонул в общем крике. Казарма забурлила, рванулась к двери. Впереди всех оказался Санька Белоусов. Он сдернул с себя широкий ремень с бляхой и на ходу наматывал его на руку.
Внизу лестницы случилась заминка. Сзади напирали, ругались, спрашивали, в чем дело. Толпа остановилась.
На нижней ступеньке стоял, непонятно как оказавшийся впереди пожилой партизан, из неприметных, про которого знали только то, что на гражданке он работал старшим мастером в заводском цеху.
— Подождите, — кричал он, вцепившись из последних сил в поручень, — дураки, погубите пацана! И сами пропадете! Посадят!
— Уйди, — орал на него Белоусов, отдирая руки старшего мастера от поручня, — всех не посадят!
— Послушайте, — старший мастер задыхался, — я знаю. Нельзя так, — и крикнул, — под трибунал пойдете! Военный трибунал!
То ли слово «трибунал» окатило холодом, то ли по какой другой непонятной причине, но гомон стих. Даже Белоусов опустил руки.
— Ладно врать, — сказал он раздраженно, — какой трибуиал?