Керстен уехал в Хартцвальде, так и не добившись хоть небольшого смягчения этой преступной идеи, по исполнении которой нельзя будет обнаружить виновника. Перед самым отъездом он узнал от Брандта о крайне тревожном положении вещей с продовольствием во Франции. В немецкие банки потоком шли контрибуции из завоеванных стран. Спекулянты с черного рынка, вооруженные бесконечными немецкими деньгами, как пиявки, высасывали жизненно необходимые нации ресурсы. С продуктами становилось все хуже и хуже, люди впали в уныние, туберкулез прогрессировал с ужасающей быстротой.
Доктора не покидала мысль о недоедающих детях, которым отмеряли скудные порции дрянного хлеба, в то время как его сыновьям ставили на стол самые свежие яйца, самое лучшее мясо и самое жирное молоко. Пока Ирмгард, благодаря незаконному убою скота, практиковавшемуся в поместье, закармливала его нежнейшей птицей, телятиной и самой жирной свининой, перед его глазами вставали тысячи и тысячи голодающих мужчин и женщин.
После праздников, в начале 1943 года, Керстену наконец представилась возможность, которой он так жадно ждал. В первые дни февраля Гиммлер срочно вызвал доктора к себе в штаб-квартиру в Восточной Пруссии.
Керстен обнаружил Гиммлера в состоянии острого приступа и глубокой депрессии. На этот раз дело было не только в физических страданиях. К ним добавились еще и смутная тревожность, печаль и уныние, усиленные — что было очень странно для рейхсфюрера СС — германской сентиментальностью в худшем ее проявлении.
Унылое зрелище железнодорожных путей, ледяной туман, тесное купе поезда, служившего штаб-квартирой, полное одиночество (ведь Гиммлер находился среди офицеров, каждого из которых он подозревал в предательстве) — вот что породило эту вялость и апатию. К этому надо было добавить и катастрофу, разразившуюся под Сталинградом, и высадку союзников на Сицилии. Становилось все яснее, какая судьба ждет Третий рейх и его верхушку.
Все это сделало Гиммлера уязвимым, как юный Вертер[46], и могло заставить его прислушаться к словам друга.
Керстен очень хорошо знал характер своего пациента и сразу почувствовал его внутренний настрой. После того как болевой приступ был снят, он уселся у его изголовья и заговорил с ним самым ласковым, самым задумчивым и романтическим тоном:
— Вы никогда не задумывались, рейхсфюрер, как должно быть больно французской матери видеть страдания своего ребенка, которого мучают спазмы в животе, а ей нечем его накормить? Возможно, вы не знаете, но голодные спазмы имеют одинаковую симпатическую природу с вашими. И у этих бедняг нет никого, кто мог бы их вылечить. Подумайте о том, что я делаю для вас, и станьте, в свою очередь, доктором Керстеном для несчастных французов. И через тысячу лет история еще будет говорить о рейхсфюрере Генрихе Гиммлере и воспевать великодушие великого германского вождя.
В том состоянии духа и нервной системы, в котором находился Гиммлер, каждое слово этой назидательной проповеди волновало и трогало две главные струны его души — сентиментальность и тщеславие. Ему стало грустно. Он сжалился над людьми. Он был так растроган сознанием своей собственной доброты, что разразился обильными слезами, от этого ему стало лучше.
— Мой дорогой, мой добрый доктор Керстен, мой чудодейственный Будда, вы, конечно, правы! Я поговорю с фюрером и сделаю все возможное, чтобы его убедить.
Гиммлер сдержал слово. Во время своей ежедневной встречи с Гитлером он сказал ему, что если продолжать морить французов голодом, то в Сопротивлении народу станет еще больше, а вермахту от этого будет только хуже. У Гитлера не было никаких причин подозревать, что на эти аргументы «верного Генриха» навел кто-то другой. Он легко дал себя убедить. И от имени самого фюрера Гиммлер приказал не только своим службам во Франции, находившимся под его личным командованием, но и оккупационным войскам прекратить закупки продовольствия на черном рынке.
Эти меры, как и предвидел Керстен, распространились на Голландию и Бельгию без всякого его участия.
В последовавшие за этим три месяца в жизни Керстена ничего особенного не происходило. Рабочую неделю он проводил в Берлине, на субботу и воскресенье ездил в Хартцвальде. Каждое утро он лечил Гиммлера, если тот находился в столице, а если случались внезапные приступы, то ездил к нему в одну из его многочисленных штаб-квартир. Короче говоря, все шло своим чередом. Но в этой обыденности были моменты, зафиксированные в рассеянных по страницам дневника Керстена заметках, про которые он теперь уже точно не помнит — в то время такие вещи были обычным делом, — при каких обстоятельствах и ценой каких усилий происходило то, что там было описано.
Заметки такого рода:
«Сегодня получил помилование для сорока двух голландцев, приговоренных к смерти».
«Сегодня был удачный день. Получилось спасти четырнадцать голландцев, приговоренных к смерти. Гиммлеру было совсем плохо, он был очень слаб. Он был готов согласиться на все, о чем я его попрошу».