Виктор. Он засмеялся, словно услышал глупую шутку. Потому что мы на самом деле ели с ним отбросы. И я так и не знал, как же я должен все это понять. Я говорю тебе правду. С тех пор не проходило недели, чтобы я снова и снова не слышал этого смеха… Я просто не знал, куда деваться. И вот однажды я вышел из дома и пошел в Брайант-парк, знаешь, за публичной библиотекой. Там сидело столько людей, что травы не было видно. Огромная ночлежка под открытым небом. На некоторых еще были начищенные туфли и приличные шляпы — обанкротившиеся бизнесмены, юристы, первоклассные инженеры. Я видел все это и раньше, но вдруг — ведь бывает так, — вдруг я это увидел. Увидел, что нет пощады никому, ни в чем. Сегодня — ты глава дома, глава фирмы, а завтра — превращаешься в ничто! За один день или за одну ночь. И тогда я, кажется, понял этот его смех. Не мог же он нарочно тянуть из меня жилы, ведь он любил меня!
Эстер. Любил!
Виктор. Он любил меня, Эстер! Он просто был в ужасе от мысли, что все может кончиться этой травкой. А тогда уже перестают думать о любви или нелюбви, думают лишь о том, чтобы выжить. И мы с тобой испытали это на собственной шкуре. Существует долг, и надо его выполнять, Эстер. А иначе — о чем мы тут говорим? И даже если у него что-то оставалось, то это…
Эстер. Если!..
Виктор. Да. А, впрочем, какая разница? Главное — что он больше никому и ничему не верил, и это было самое невыносимое!
Уолтер. Что-то у тебя не сходятся концы с концами. И ты сам это видишь. Разве речь шла об этом? Так-таки все вдруг взяло и рухнуло. Да разве когда нас воспитывали, нас учили верить в людей? Чушь! Нас учили добиваться успеха, вот как нас воспитывали. Иначе почему он уважал меня, а не тебя? Что рухнуло? В этом доме любовь и не ночевала. Когда мать должна была поддержать его, ее рвало. А когда он должен был поддержать тебя, он смеялся. Невыносимо было не то, что дом рухнул, а то, что никакого дома никогда и не было.
Эстер. Да разве может человек признаться себе в этом?
Уолтер. Ничего не попишешь! И дело не в том, что в этом доме отсутствовали добрые чувства. Дело в том, что здесь не было любви. Не было верности. Здесь вообще ничего не было, кроме взаимного денежного соглашения. Это и было невыносимо. А ты всю жизнь пытаешься откреститься от того, что видел собственными глазами.
Виктор. Откреститься…
Уолтер. Вик, я на собственной шкуре знаю, как это тяжело. Я сам целых тридцать лет швырнул псу под хвост, я старался, чтоб со мной не повторилась та же катастрофа. И я начал жить, только когда наконец понял, что никакой катастрофы и не было, никогда не было. Они никогда не любили друг друга — она сто раз говорила, что замужество погубило ее музыкальную карьеру. Нет, здесь ничего не рухнуло. И я больше не склонен везде и во всем видеть чье-то предательство. Моя жизнь теперь не зависит ни от кого, кроме меня. И раз так, я даже не боюсь время от времени верить другим людям. Я всегда хотел только одного — заниматься наукой, а превратился в высококвалифицированную болезнеизлечивающую деньгоделательную машину. А ты, который всегда боялся вида крови, чем ты занимаешься? Ты полицейский — это самая собачья профессия, которую можно себе представить. Мы выдумываем самих себя, Вик, выдумываем, чтобы откреститься от той правды, которую мы знаем. Ты выдумал себе жизнь-самопожертвование, жизнь — долг, но нельзя защищать то, чего никогда не было. Ты ничего и не защищал, ты просто отвергал ту правду, которую ты знал о них. И о самом себе. Вот что стоит сейчас между нами. Иллюзия, Вик. Я плюнул им в лицо, а ты взялся защищать их от меня… Нет, я просто увидел еще тогда то, что ты видишь только сейчас, — вот и вся разница. Я не враг тебе. Это тоже иллюзия, и если ты сумеешь от нее избавиться, мы сможем вместе… по-моему, ты сам это чувствуешь, а?
Виктор
Уолтер. Что тебе сказать?
Виктор. Не знаю. Скажи мне что-то такое, чего мы друг другу недосказали.
Уолтер. О чем ты?