В спальне он позволил мне раздеть себя, а когда я спросила, какую пижаму он хочет надеть, не закатил глаза и не сказал: «Мне все равно», а подумал немного и прошептал: «С астронавтом. Мне нравится обезьянка в ракете». Тогда я впервые услышала, что ему что-то
Я не знаю, проявляем ли мы во время болезни свою сущность или наоборот, однако для меня те удивительные две недели стали откровением. Я присела на край кровати, и Кевин прижал голову к моему бедру. Когда боязнь спугнуть удачу исчезла, я положила его голову на свои колени, и он вцепился в мой свитер. Пару раз, когда его рвало, он не успевал добраться до унитаза. Я убирала за ним, просила не беспокоиться и не наблюдала самодовольства его памперсной фазы. Он только бормотал, что ему жаль, и, казалось, несмотря на мои утешения, стыдился. Я понимаю, что во время болезни мы все так или иначе меняемся, но Кевин не капризничал и не томился. Он просто был совершенно другим человеком. Вот так я поняла, сколько энергии и убежденности требовалось ему, чтобы в остальное время создавать того другого мальчика (или мальчиков). Даже ты соглашался с тем, что Кевин «несколько враждебно» относится к своей сестре, однако, когда наша двухлетняя девочка на цыпочках входила в его комнату, он разрешал ей гладить его голову влажными ладошками. Селия принесла ему свой рисунок с пожеланиями скорейшего выздоровления, и он не отмахнулся, как от глупости, не выразил, как обычно, пренебрежение, не попросил оставить его в покое, а тихонько пробормотал: «Красивая картинка, Сели. Можешь нарисовать мне еще одну?» Раньше я думала, что преобладающая в нем с рождения эмоция не изменилась. Назови ее яростью или негодованием, здесь дело лишь в накале чувства. Однако под всеми уровнями ярости я с удивлением обнаружила отчаяние. Он не злился. Он печалился.
Еще меня удивило, что Кевин избегал тебя. Может, ты не помнишь, как он пару раз отказался с тобой общаться — говорил, что хочет спать, или клал твои подарки — редкие, коллекционные комиксы — на пол. Ты обижался и выходил из комнаты. Может, у него не было сил демонстрировать оптимизм ваших субботних игр, но в таком случае он явно считал тот задор обязательным в отношениях с отцом. Я утешала тебя тем, что дети всегда во время болезни предпочитают общество матерей, но ты все равно ревновал. Кевин нарушал правила, нарушал баланс, ведь Селия считалась моей, а Кевин — твоим. Вы с Кевином были
Кевин не мог позволить себе и фальшивую апатию. Ты, наверное, думаешь, что для больного человека апатия естественна, но нет, крохотные островки робкого желания начали появляться, как согретые солнцем бугорки суши из отступающего холодного моря. Однажды, когда он пытался сдержать рвоту, я спросила, чего ему хочется. И он признался, что любит мою густую похлебку из моллюсков, и даже сказал, что предпочитает молочную основу томатной. И еще он попросил поджаренный ломтик кяты, и это при том, что раньше демонстрировал полное презрение ко всему армянскому. Он сказал, что ему нравится одна из потрепанных мягких игрушек Селии (горилла), которую Селия тут же торжественно возложила на его подушку, словно ее скромному примату была оказана редкая честь, а в общем, так оно и было. Когда я спросила Кевина, что бы почитать ему долгими вечерами — конечно же я взяла отпуск, — он растерялся. Думаю, потому, что, когда прежде я или ты читали ему, он не хотел слушать. Я по наитию — вроде бы увлекательная история для мальчика — выбрала книжку «Робин Гуд и его веселые ребята».