– Ну, давай говорить откровенно. По-правильному я бы должен тебя поздравить со светлым Христовым Воскресением – и погнать метлой. До исправления и перевоспитания. Походи, дескать, на службы, почитай, обратись. Но я по молодости лет такого же, как ты, страдальца, погнал на Пасху, и за дело погнал, между прочим. А он пошел и повесился, негодяй такой. И до сих пор снится почти каждую ночь. Молча стоит и смотрит. Я ему во сне говорю: ну что пришел, иди давай, не мог я тебя причастить, не по правилам. А он стоит. Что делать? Так вот до смерти моей и простоит, наверное… Ладно, Стефан. Все не так, все неправильно, но давай уж ладно, под мою ответственность. Залезай под епитрахиль. Да склони ты пониже башку, честное слово, не стукну.
Мелькисаров сгибается до упора. Священник набрасывает колючую, пропитанную ладаном полосу расшитой ткани. Кладет на затылок тяжелую руку. Чуть заметно треплет и крестит, сухо стукая щепотью по затылку.
– Ты в духовном смысле никогда еще и не жил, а сегодня смерть побеждена…аз же, недостойный иерей, властию убо мне данной, прощаю и очищаю… чадо Стефане… Вылезай, Степан, на свет Божий, целуй крест и Евангелие. Сейчас вот вынесу чашу, пошире откроешь рот, примешь причастие и после приложишься к краю потира. Ну то есть чаши этой самой. И вот тебе маленькая иконка, называется складень, смотри: тут и Господь наш Иисус Христос, и Пресвятая Богородица, и Николай Чудотворец; с праздником, брат; спрячь в карман, не потеряй: у тебя ведь нет, наверняка!
Священник стоит уже на боковой ступени, купольное дно сосуда, похожего то ли на медную вазу, то ли на огромный металлический бокал, нависает над головой Мелькисарова. Он делает все, как ему велено; во рту у него кусочек размокшей мякоти, пропитанной густой жидкостью; Степан Абгарович ждет либо равнодушия, либо чуда; не происходит ни того ни другого. Просто становится легко и беспечно. Сидишь дома, сам себя загоняешь в страх, не включаешь свет, не разогреваешь обед, а тут щелкает замок, звякает ключ: мама пришла!
– Стой, куда помчался? Иди запивочки прими.
К сладкому вину, разогретому в медном чайнике, полагается обильный кусок белого пресного хлеба. И Мелькисаров вынужден признаться сам себе, что никогда ничего вкуснее не пил и не ел. Разве что сибирский черный хлеб с балтийской килькой из консервной банки и булку с пожелтевшим крупным сахаром за чаем, да и то не факт.
На часах полчетвертого; через два часа рассветет. Свежо, сыровато, прохладно. Пора бы уже и домой. Но подходит старушка с фиолетовыми буклями, чуть картавя, по-местному, приглашает разговеться, в домик клира.
– Да я же не заказывал место.
– Тут вам не ресторан, чтобы заказывать. Есть деньги – бросьте на тарелочку при входе, нету – просто заходите. Сегодня не праздновать грех.
Домик клира – еще одна вилла, в глубине участка; тарелочка – хорошенькое блюдо. Мелькисаров бросает сто франков, поверх десяток, двадцаток, монет – и проходит. Свет люстры слепит; столы как положено, ломятся; пылают красные тонкие свечи; в центре – корзина с крашеными яйцами, всех мыслимых и немыслимых цветов, с узорами и переводными иконками – заранее жалко разбивать; над корзиной высятся узкие коричневые куличи, похожие на боярские шапки из фильма про Ивана Грозного, к ним жмутся шатры отформованных пасок; вольно раскинулся желто-серый балык в росе из капелек жира; тихо лежит ветчина с размягченным, пластинчатым салом, сбоку от нее – голландская селедка во всем маслянистом блеске; обособленно держатся сыры – савойский томм, как будто присыпанный хвоей и пеплом, тягучий реблошон, оранжевый монастырский камамбер.
Место на раздаче занимает московская дама в белом платке и с благостным блеском в глазах. Старушка с фиолетовыми буклями хочет по-хозяйски обслужить гостей; вроде бы сама готовила, самой бы и командовать; не тут-то было. Бейсбольное движение бедра, и старушка отлетает в сторону.
Мелькисаров насыщается глазами и как-то сознает, что ничего не хочет. Ни пасочки, ни кулича, ни сыра. Для порядка просит соленый помидор, яйцо и ветчину – и отправляется за рюмкой водки. У стола с напитками – шесть рядов по двенадцать бутылок, с размахом – стоит его священник и смеется:
– А это что за межконтинентальная батарея? До Америки долетит?
Настоятель читает молитву, все ему подпевают, снова кричат «Христос Воскресе!», и начинают пировать. Старушка с буклями ест скромно, застенчиво; кусочки у нее на тарелочке мелкие. Батюшки радостно тяпают промороженной водки, и почему-то кажется, что любят они не водку, а этот бархатистый налет на бутылке. Лабухи тянут вино, и лица у них густо краснеют. Известный московский артист наслаждается правильной русской кухней; только эмиграция ее и сохранила. Из крохотной стеклянной рюмочки пьет зеленоватую хреновуху, из маленькой серебряной чарочки смуглую перцовку, из граненого стакана – настойку на ореховых стенках, крепит! Пробует мелкие грибки, на один укус, рассыпчатую кашу с белой рыбой, кряхтит, раздувает широкие ноздри; есть в нем что-то боярское, древнее, но чуть-чуть напоказ.