— Как тебе объяснить… Наверно, с ним то же, что и с нами. Вот мы могли бы говорить кому-то «папа», но не говорим, потому что наши отцы так заняты войной, что им не до нас. Так и с Голубым Человеком. Ему, наоборот, хотелось бы, наверно, заботиться о ком-нибудь. Да не о ком, он одинок.
Она вдруг резко останавливается посредине улицы против подворотни, которая ведет в сад мамы Пуф, ноздри у нее трепещут от гнева, она дрожит с головы до ног.
— Но я-то могу сказать «папа»! — взрывается она. — Могу хоть сейчас, на этом самом месте. Я ведь целый день с ним провела перед отъездом, он мне часто пишет, и у меня в комнате стоит его фотография, и он гораздо красивее, чем этот твой сумасшедший! А вот ты своего даже никогда не видел. Как же ты смеешь сравнивать?
Он пытается ее успокоить и говорит самым смиренным тоном:
— Твой ведь англичанин. А это не одно и то же. И ты называешь его daddy. А я так не могу.
— A daddy — это еще больше, чем папа, ты когда-нибудь это поймешь.
— Ты меня больше не любишь?
— Значит, ты поверил мне, бедный Пушистик? Всему-то они сразу верят, даже если их уже не раз надували.
— Но ты же сказала: пусть у меня язык отсохнет! Ты любишь меня, только когда мы одни. Надо было мне убежать куда-нибудь подальше, а тебя здесь оставить.
— Да ты бы заблудился в два счета, ведь ты нигде никогда не был, даже в горах.
— Подумаешь! Все улицы ведут в одну сторону, ноги у меня никогда не устают, и я могу не есть хоть целый день.
Она показывает ему язык и бежит одна в сад.
А он вдруг снова чувствует себя здесь чужим, как будто на нем опять приютские башмаки и комбинезон, а вход в подворотню заслонила глухая стена. Он доходит до улицы Визитасьон, пытаясь справиться с охватившим его страхом, и думает, всегда ли так бывает, что даже друзья устают друг от друга, начинают злиться и стараются причинить боль близкому человеку.
Потом он медленно бредет назад, задерживается на минутку в тени арки, любуясь золотым солнечным щитом, словно прикрывшим ее с другой стороны. Когда он наконец входит в сад, там нет ни души. Он обходит его, поглядывая на закрытые ставни, за которыми мать стоит под лампадкой перед фотографией погибшего солдата. Он пытается даже разглядеть огонек лампадки между планками ставен темно-зеленого цвета, в который, кажется, выкрашен весь этот квартал. Он идет через сад, направляясь к столу и шезлонгу. А в саду словно прошел сиреневый дождь.
— Стой! Здесь ходить запрещено!
Он вздрагивает и оглядывается на голос. Это один из близнецов распластался на спине деревянного жирафа, притаился как мышка — пройдешь в двух шагах и не заметишь.
— Это же кладбище!
Он смотрит себе под ноги. Среди голубых цветов на деревянном кресте — голова жирафа, отрезанная от ушей до широко раскрытой пасти.
— Она уже с год как умерла, эта голова. И мы нарочно посадили тут голубые цветочки, чтобы на нее кто-нибудь не наступил.
— А почему умерла только голова? — спрашивает он для приличия.
— Так получилось. Остального жирафа мы пожалели, не захотели резать на куски.
— Ясно! А как она умерла?
— Голова все время ела цветы. Вот мы и решили подкоротить ей шею, чтобы она не могла их доставать. Папа нам сказал, что она теперь умерла, ведь у жирафа такая длинная шея, потому что там помещается сердце.
— А, теперь понял. Ты не сердись, что я все спрашиваю да спрашиваю.
— Всем приходится объяснять, кто сюда первый раз приходит, да и крест весь зарос цветами, совсем не видно. Ты не виноват.
Наконец он добрался до шезлонга и сел в него. Он думает, не лучше ли ему вообще уйти отсюда, ведь никто его сюда не приглашал и никто не вышел из дома поговорить с ним. Может, они как раз сейчас ужинают.
Дверь веранды внезапно распахивается, и появляется Джейн, она держит на вытянутых руках Мяу, который орет что есть мочи и сучит ногами в воздухе. Она кладет Мяу ему на колени пузом вниз и тут же бежит назад, бросив на ходу:
— Мама Пуф заболела. Побудь с ним немножко. У нее опять разболелись ноги. А мы готовим ужин.