Улететь, что ли? И клетка открыта, и балконная дверь приотворена, и вечер ясный. Тополь тоже совсем близко — взмахнул крыльями раз, другой и затерялся в листве. Тут Кеша вспомнил про кота, но сказал себе, что кот этот — животное гордое и разумное и уж никак не станет охотиться за маленькой и, можно сказать, знакомой птицей. Не зря же они все последние дни переглядывались друг с другом через окно и этот осенний стеклянный воздух. Пожалуй, любопытно было бы проверить. Удивляясь собственной храбрости, он вышел из клетки, слетел на пол, заперебирал лапками по направлению к балкону, подошел к самой двери — еще один, последний шаг и свобода. Кеша прислушался. Из спальни доносились какие-то странные звуки, будто кто-то скрипит, или плачет, или стонет, или все вместе. Почему-то он решил, что если плачет, то Катя, а вот скрипит и стонет, конечно же, Сережа. Ну да бог с ними, что же теперь делать, они большие, умные, сами разберутся. Не может же он один за всех беспокоиться, у него своих собственных дел вон сколько накопилось. Из Антошкиной комнаты долетали и, крадучись, исчезали в конце коридора едва слышные всхлипы, один за другим, чередой, вдох-выдох, вдох-выдох. Их-то Кеша понял сразу, он знал, что мальчик один в темноте боится и, если вдруг просыпается посреди ночи, начинает плакать — горько, неслышно, без слез, пока не уснет. Все потому, что Сережа решил вырастить из него настоящего мужчину, так он сказал. Что это такое, Антошка еще не совсем понял, но слова запомнил. Он вообще-то все очень даже хорошо понимает, может, даже больше, чем надо, и запоминает тоже, вот только не говорит. Пока не говорит.
Кеша задумался. Вдруг показалось, что комната эта похожа на клетку, только совсем непрозрачную. И другие комнаты тоже, из них ведь почти ничего не видно. Так и ходишь из одной в другую — без конца. А воздух, осень, деревья остаются так далеко, что и не добраться вовсе. Ему стало ужасно жалко всех — и Катю, и Сережу, и Антошку, и даже того самого кота. И вовсе не потому, что они из этих своих клеток улететь не могут, а потому что не замечают даже, что давно-давно в них сидят. Привыкли. Само это слово ему тоже совсем не понравилось, чувствовалась в нем какая-то обреченность, что ли. Не хватало той самой степени свободы, про которую говорил когда-то Сережа и которой сам Кеша обладал от рождения — просто потому что птица.
Он вернулся в клетку, попил из поильника. Задумался.
«Нет, останусь. Ну как они тут все без меня, особенно Антошка? Ему ведь еще многому надо научиться, не только говорить, — петь, летать, например. Иначе не только до девятого, до обычного неба не добраться. И кто его научит, если не я? Хотя он мальчик способный, недаром с ним так легко. Жизнь длинная. Будет еще и другая осень, и другие деревья, и даже другое небо. Главное — чтобы всегда хотелось летать и петь. Даже если молча — не важно, тебя услышат. Те, кому надо, — услышат.
И какая, в сущности, разница, человек ты или канарейка…»
Кузнечик в кулаке
РИТА
Вишни расцвели.
Не открыть сегодня мне
Тетрадь с песнями[2]
.— Если не знаешь, с чего начать, начинай с описания природы — всегда.
— Всегда? И даже не важно, о чем пишешь?
— Конечно. Это совершенно универсальный способ, независимо ни от чего.
— Почему? Разве такое может быть?
— Ну как тебе объяснить… Просто посмотри вокруг. Ты видишь это небо, лужайки, эти деревья? Слышишь, как они шепчутся, как говорят друг с другом? Обо всем, что вокруг, о каждом из нас.
— Значит, и о нас с тобой тоже?
Мы с ней в самом сердце Лондона, а Лондон — это, конечно же, Гайд-парк. Вот его клены и платаны — бредут, понурив отяжелевшие после недавнего дождя, набухшие влагой головы. Неподалеку, под старой, уже так давно склонившейся над водой ивой, парочка подростков — рваные джинсы, наушники, беззаботные лохматые макушки. Тут же, рядом, селезень, уткнув нежный клюв в утиную шею, самозабвенно топчет перышки своей подруги.
Точеная Наташина головка послушно поворачивается из стороны в сторону и вдруг оказывается у меня на плече.
— Рита… — она на несколько секунд умолкает, словно подбирая слова, и продолжает: — Ты сначала говоришь странные вещи, а потом всегда оказываешься права. Как тебе это удается, скажи?
Мне сорок два, ей семнадцать. Она называет меня по имени и обращается на ты. Для нее все просто: я — замученная бытом и кризисом учительница английского и на ближайшие несколько дней что-то вроде бонны для нее — красивой капризной девочки из богатой семьи, пожелавшей прогуляться в Лондон, — всего и только. Жизнь иногда подкидывает очень странные сюжеты. Вот и этот, наш с ней, тоже…
— И еще: именно тебя не удивило, что я решила изучать японский язык, у всех остальных просто глаза на лоб. Почему?
— Во-первых, японский язык — это прекрасно, хотя бы потому, что это Басё. А во-вторых, я все-таки немножко знаю тебя.
— Хм… А что говорит Марк?
— А что Марк? Ты же знаешь, как замечательно он умеет молчать и как любит это делать.