На горе сидел забор. Обрюзглый. Крашенный желчью. Расползшийся, будто куча. Похожий на острог. А также на полковника Боткина, командира Приморского драгунского полка, квартировавшего в Пензе. Колокольня же соборная походила на пензенского губернатора фон Лилиенфельд-Тоаля, тщательного средневека с неулыбающимся ртом.
Из Нижнего Новгорода, из дворянского какого-то заведения, в нашу Пустаревскую гимназию перевелась достопримечательность. Надо сказать, что всегда у меня была к достопримечательностям склонность. Будь то седобородый красавец архиерей, питомец Пажеского корпуса, носивший клобук монаший, словно сверкающий кивер синего кирасира, или разважничавшийся волкодав со многими медалями столичных собачьих выставок, непременный спутник полицмейстерской дочки с личиком из монастырского воска и глазами нежнейшей голубизны свежевыпавшего снега ясных и очень морозных ночей.
Когда достопримечательность из дворянского института появилась в нашей гимназии, у меня от первого взгляда запрыгала невидимая жилка над правой бровью и заползали по хребту мурашки, не существующие в природе.
Мне тут же смертельно захотелось подбежать к нему, лепетать какие-то жалкие слова, лебезить, угождать, заискивать с глазами, залосненными лестью.
Для преодоления противного желания потребовалось довольно мучительное усилие. Я его проделал. Но ладонь, тяжелая и холодная, продолжала лежать на груди.
Кроме того, я определенно завидовал и злился на Сашу Фрабера. Он, к моему изумлению, не только как ни в чем не бывало посадил институтца к себе на парту, но на первых порах даже держался по отношению к нему покровительственного тона. Саша Фрабер – гимназист с ластиком, с часами, с карандашом в жестяной капсюльке и перочинным ножиком с тремя лезвиями, ногтечисткой, зубоковырялкой, подпильником и ножничками. Если к Саше Фраберу обращались с вопросом, хотя бы самым пустяковым и ничего не значащим, он обычно отвечал: «Я об этом должен подумать».
И собирал на лбу кожу в крупную складку. Саша Фрабер не любил, чтобы его торопили: «Если ты хочешь услышать мое мнение, пожалуйста, не мешай мне думать».
В такую минуту было бы неблагоразумно сунуть ему под мышку нужную тетрадь или книгу: «Разве ты не видишь, что я думаю?» – кричал он на не в меру прытковатого приятеля и гневно швырял на пол злосчастную книгу.
Маленькие фраберовские недостатки росли в тот день в моих глазах с неимоверной быстротой, принимали чудовищные размеры. Я говорил самому себе: «Нечего тут и обсуживать; толстозадое „подумать“ тебя ограбило. Полюбуйся, как этот гнусный карандаш в капсюльке без всякого затаенного волнения расхаживает по коридору с твоим институтцем. Как без малейшей трепетливости кладет руку на его светящийся лаковый пояс. Как без бьющегося сердца расчесывает свой дурацкий нафиксатуренный ершик черепаховой гребенкой, извивающейся в пальцах, словно полоска бумаги».
И спазма перекусывала мне горло.
Я уже упомянул, что свое несчастье поймал за хвост пятнадцать лет тому назад. Да, теперь легко сказать: «Свое несчастье».