На следующий день у Караса хлопоты в собственном доме. Волнуясь, отпирает он дверь и входит в горницу — частица былой жизни! Но бог с ними, с чувствами, вон сколько тут пыли и паутины, а там, кажется, подтекает, придется залезать на крышу. Ну, да они возьмутся с Вашеком и к обеду наведут порядок. В полдень отец и сын отправляются навестить Маринкиных родственников, к кумушкам и кумовьям; всюду восторженные встречи, объятия, все рады видеть их здоровыми, узнать, что живется им неплохо. Проходит вторая ночь, и наутро, еще затемно, Карасы вновь спускаются вниз, к городу, к Будейовицам. Мир вам, снежненские хаты, пусть не погаснут ваши золотые огоньки, пусть вечно колышутся над вашими трубами султаны дымков — мы вас вовек не забудем — верно, Вашек? — даже если нам придется кочевать всю жизнь.
Когда отец и сын возвратились в Гамбург, обитатели «восьмерки» не узнали Караса-старшего — до того он оживился, до того стал разговорчив. Они уж подумали — не посватался ли он дома к какой-нибудь вдовушке; им и в голову не приходило, что это торжествует его умиротворенная совесть. Незаметно пролетела масленица, минула зима, и первые весенние ветры снова принесли с собою приготовления к путешествию. На этот раз они уезжали без Ромео: Вашек делал заметные успехи, и Бервиц, решив, что теперь в труппе достаточно прыгунов, не возобновил контракта с берберийцем. Ромеовская ребятня подняла плач и вой — им так не хотелось расставаться с интересной жизнью в большом цирке! Но энергичному папаше с помощью затрещин удалось в течение одного дня выбить из голов своих отпрысков всю «умбертовскую» дурь, и однажды, в четверг, шумное семейство облепило фургон, в который Ахмед запрягал своих лошаденок. Все, кто находился поблизости, пожали им на прощание руки. Ахмед Ромео, сын Мехмеда Ромео, сына Али Ромео, сына Омара Ромео, обратился лицом к востоку и затянул торжественное, сходящее на полутона:
— Ла-иллах, илла-лах, Мухуммадун расулу-лах!
Затем он щелкнул кнутом и запел суру Пчелы:
— Бог сделал ваши повозки жильем вашим, из шкур животных сотворил легкие шатры, их удобно перевозить с места на место…
Дети налегли на вагончик — осенью он глубоко увяз в раскисшей земле и теперь не хотел вылезать из еще не оттаявшего грунта. Госпожа Ромео помахала из окна платочком, умбертовцы прокричали: «До свидания! Auf Wiedersehen! Au revoir! A rivederci» — и синий фургон затерялся на гамбургских улицах.
Вашек стоял ближе других. Он расставался со своим первым учителем, и хотя учение можно было скорее назвать мучением, у мальчика защемило сердце, когда господин Ахмед Ромео обнял и поцеловал его в обе щеки. И с ребятами тоже было жаль расставаться. Сколько раз Вашек дрался с этими оборвышами и плутами, но вот они обступили его, один за другим вежливо подавая руку, и Вашеку стало грустно: ребята уедут, и он никогда больше с ними не встретится. Слезы текли по его щекам. Он слизывал их, чтобы никто не заметил, и удивлялся, какие они соленые. А слезы все текли и текли, и удаляющийся фургон виделся ему, словно в кривом зеркале. Но в тот момент, когда повозка сворачивала за угол, Паоло, сидевший позади, обернулся, замахал руками и крикнул: «Даблкау!» С быстротой молнии Вашек нагнулся за камнем, но, пока он выковыривал его из промерзшей земли, фургон исчез. Мальчик утер глаза — в них сразу высохли слезы — и повернулся лицом к цирку. Оттуда, спотыкаясь и плача навзрыд, бежала Еленка.
— Ты чего ревешь? — крикнул Вашек.
— Я… Я несу… Я хотела дать Паоло с собой кусок пирога… А они уже уехали!
Вашек было рассердился, но овладел собой.
— Не хнычь, Еленка. Паоло — прохвост. А раз уж ты принесла пирог, так мы его можем съесть вдвоем.
Они вошли в неосвещенный зал и почти на том самом месте, где недавно Паоло объяснялся Еленке в любви, устроили пиршество в память о юном африканце, к которому девочка была преисполнена нежности, а мальчик — презрения.
Несколько дней спустя снялся с якоря и цирк Умберто. Когда фургоны уже тронулись, пришел Восатка с известием о том, что минувшей ночью умер Гейн Мозеке. Дважды за зиму, не оправившись от простуды, вставал он за стойку, на третий раз у него сделалось воспаление легких, и организм не выдержал.
— А мы и на похоронах не сможем быть, — покачал головой Керголец, стоя среди разворачивавшихся возов.
— И так и так не смогли бы, — отозвался Восатка, — бедняга пожелал, чтобы его похоронили на родине.
— Куда же его повезут? — спросил Буреш; он уже сидел на жеребце и держал лошадь Восатки.
— В Букстегуде, — ответил сержант и, подтянув подпругу, вскочил в седло.
— Букстегуде… Букстегуде… — прошептал Карас.