После переговоров с конкурентом Бервиц пребывал в весьма благодушном настроении, что и помогло Карасу получить пятидневный отпуск для себя и Вашека. Карас попросил отпустить их на рождество, и патрон — неслыханное дело! — милостиво согласился. Они уехали в ночь на святого Стефана, впервые в жизни воспользовавшись чугункой. Из Праги им пришлось добираться по старинке, на лошадях, но и тут Карас смог позволить себе небывалую роскошь: до Будейовиц они ехали в почтовой карете. По мере приближения к родным местам волнение Караса нарастало. Он весь съежился и обмяк; два года мечтал он об этой поездке, надеясь, что односельчане помогут ему определить судьбу сына. Ох, не легко простому человеку сделать это самому! Совесть не дает покоя, а ума-разума не хватает. Люди вокруг советуют, не худые люди, но ведь они не могут снять этого бремени с твоих плеч; только ты, да покойница, в ответе за сына. И если есть еще кто-нибудь, кому впору сказать решающее слово, так это родная деревня. У нее, у родины, права на всех, все мы — ее, и не только согласно установленной законом бумажке. Деревня всем миром опекала нас, как родная мать, не удивительно, что у нее есть на нас права. Карас признает и уважает их; и то сказать — какое это облегчение, когда за твоей спиной целое село, твои дядья да тетки, они присоветуют, коли ты на распутье, одернут, если делаешь неразумное. Сразу чувствуешь себя увереннее: я хотел как лучше, но деревня против — и, слава богу, знаешь, как тебе поступить.
В этом весь Карас; тихий, задумчивый, работящий, но постоянно оглядывающийся на других, едва дело доходит до какого-нибудь важного решения. А главное, не по нутру ему слыть белой вороной. Отроду не был он так счастлив, как эти два года в цирке, но признаться в этом Антонин почел бы за грех. Все ж таки не следовало им наниматься в цирк, в деревне их не похвалят. А этого, полагал он, будет достаточно, чтобы отвратить Вашека от заманчивого, но сомнительного пути.
И вот они бредут домой. Навстречу своей судьбе. Поля заметены снегом, тонкие стволы в лесу пригибаются под его тяжестью; кругом тихо, и на душе благостно, как перед исповедью. Еще несколько шагов… «Гляди, сынок, вот и Горная Снежна…» Во-он домик Благи, Церги, сарай Шемберы, приходский сад, увенчанная колокольней неразбериха крыш и черных деревьев. Слава богу, добрались живы и невредимы.
— Смотри-ка у Церги новая крыша, а у Благи никак хлев побольше стал… Ну, да теперь не время глазеть по сторонам, прежде надо подняться вон на тот бугорок, где тополя. Сюда, Вашек, последняя могилка справа. Э, да она уже вовсе не последняя, еще трое померли, пока нас не было. А лиственничка принялась, подросла. Царствие тебе небесное, Маринка, вот и мы. Перекрести мамину могилку, Вашек, да помолимся. Встань на колени — не беда, что снег. «Отче наш…», «Богородица дева…» Вот, привел его к тебе, Маринка, жив, здоров; парнишка он хороший, старательный, ничего не скажешь. Но посоветуй ты мне, Христа ради, как быть с ним дальше. Я ни перед чем не постою, лишь бы ему хорошо было, подай мне знак, помоги определить его к какому ни на есть делу. И охраняй его, Маринка, как и прежде, ведь это ж твое дитя, благословенная среди женщин, благословен плод жизни твоей, аминь. Ну, Вашек, перекрести могилку три раза. Маме здесь покойно. Тихо… Ну, ну, будет плакать. Пойдем-ка мимо тех тополей. Чей это пес лает, не Ополецких ли?
— Нет, папа, это Цергов Орех, верно говорю — Орех!
— Неужто нас почуял? А вон уже кто-то приглядывается к нам. Кто ж такой? О, да ведь это же дед Крчмаржик — еще бы, не дай бог, прозевает что-нибудь! Бог в помощь, дедушка!