ПРЕМУДРОСТИ НАСТАВНИКЕ, СМЫСЛА ПОДАТЕЛЮ, НЕМУДРЫХ НАКАЗАТЕЛЮ И НИЩИХ ЗАЩИТИТЕЛЮ, УТВЕРДИ, ВРАЗУМИ СЕРДЦЕ МОЕ, ВЛАДЬЖО. ТЫ ДАЖДЬ МИ СЛОВО, ОТЧЕЕ СЛОВО, ее БО УСТНЕ МОИ НЕ ВОЗБРАНЮ ВО ЕЖЕ ЗВАТИ ТЕБЕ, МИЛОСТИВЕ, ПОМИЛУЙ МЯ ПАДШЕГО.
БЛАГОДАРИМ ТЕБЕ, СОЗДАТЕЛЮ, ЯКО СПОДОБИЛ ЕСИ НАС БЛАГОДАТИ TBOEЯ ВО ЕЖЕ ВНИМАТИ УЧЕНИЮ. БЛАГОСЛОВИ НАШИХ НАЧАЛЬНИКОВ, РОДИТЕЛЕЙ И УЧИТЕЛЕЙ, ВЕДУШИХ НАС К ПОЗНАНИЮ БЛАГА, И ПОДАЖДЬ HAМ СИЛУ И КРЕПОСТЬ К ПРОДОЛЖЕНЮ УЧЕНИЯ СЕГО…
Мне всегда казалось, что эта молитва какому-то совсем другому Богу, не тому, строгому, утреннему, которому мы, задыхаясь, — ПРЕМУДРОСТИ НАСТАВНИКЕ… А Этот какой-то неторопливый, даже безалаберный Бог, который ведет меня из гимназии домой к обеденному столу, к Матрениным котлетам в сметане…
Он ведет меня бульваром мимо стольких соблазнов, мимо катка на Чистых прудах (два раза в неделю для учащихся вход бесплатный), а на Покровке, совсем близко, сплошь женские гимназии — Бяземской, Баумерт, Винклер, и все гимназистки по вечерам на катке, а на углу Иван Иванович Штольте, синема Волшебные Грезы, Нордиск-фильм, Швеция — с участием Гаррисона.
БЛАГОДАРИМ ТЕБЕ, СОЗДАТЕЛЮ…
Совершенно не помню уроков Закона Божьего…
Законоучителя представляю себе очень смутно, только его крест с камешками и немосковское окающее — ГОс-пОдь…
Зато слишком явственно помню, как завидовал я трем мальчикам из нашего класса — поляку, немцу-лютеранину и еврею, они были освобождены от Закона Божьего…
Какое блаженство — не зубрить Заповедей Блаженства!
А Великим постом все мы непременно должны были говеть и причащаться… Момент приобщения ускользает, но зато так и вижу исповедь…
Вижу ширму в церкви, где мы считались прихожанами, за ней сидит батюшка — строгий отец Петр.
За зту ширму все заходили по очереди, у каждого в руке свечка. И он не всех разрешал, нет-нет, да и выходит кто-нибудь оттуда обескураженный, неся свою свечку обратно…
Вот этого я боялся сильнее всего, сильнее кары небесной, сильнее Страшного Суда… А что как прогонит меня с моей свечкой?.. Не отпустит грехи?
Этого, конечно, ни разу со мною не случилось, и я даже примерно не скажу, в каких страшных грехах я ему каялся… Помню взмах руки, и епитрахиль, как крыло, опускается на мою голову… И чувство несказанного облегчения — взял, взял, взял мою свечку…
А за столиком сидел диакон и писал круглым почерком нам, гимназистам, справки о том, что мы говели…
Нет, гимназии я не любил…
И не то чтобы учителя у нас были дурные. Их я и сейчас вспоминаю, скорее, с симпатией — директор Николай Николаевич Виноградов — Кноп, инспектор — Михаил Андреевич Смирнов — Юс, Август Евстафъевич Грюнталь латынь, хорошенькая Аидия Константиновна Булгакова — французский, строгий Федор Иванович Фрацисси — немецкий…
Нет, не в этом, не в учителях дело… Гимназия была первым в моей жизни стадом, и вот это было непереносимо… Я ненавидел своих соучеников, никого в отдельности, но именно всех вместе — всю эту прыщавую, неопрятную, гогочущую свору… Они, кажется, никогда не преследовали именно меня — у них всегда были жертвы и послабее характером, и победнее, но я чувствовал, что неприязнь стада в любой момент может обратиться и на меня, и неизвестно, достанет ли сил тогда противостоять им…
Пожалуй, самое острое чувство моего детства — чувство уходящих, кончающихся каникул — Святок, Пасхальной недели… Летом у меня портилось настроение уже с половины августа…
Боже, как представишь себе утро, проходной двор Обидиной, за спиною ранец.
ПРЕМУДРОСТИ НАСТАВНИКЕ, СМЫСЛА ПОДАТЕЛЮ…
Зато какое ликование в день наступления каникул!
В четверг на вербной неделе мы неслись, не чуя под собою ног, прямо из гимназии на Красную площадь, ныряли в эту ярмарочную суету и разноголосицу, под кремлевской стеною — ларьки, лотки, палатки, пряники, квас, сласти, мячики, свистульки, тещины языки, стеклянные чертики в пробирках…
А по самой площади — Поди, берегись! — несутся экипажи, у кого лучше выезд — вороные, гнедые, буланые… — ну, то ли еще покатит! — до Тверской и обратно, до реки и назад, назад…
Ах, впереди целых две недели свободы!..
И, Боже, как чудовищно, как неправдоподобно и непредвиденно оправдалась и подкрепилась вся моя детская ненависть, отвращение, страх, которые я испытывал по отношению к своей гимназии, к Лубянке, к Фуркасовскому, ко всему этому кварталу…