“Если мы хотим, чтобы все осталось по-старому, нужно все поменять” (Se vogliamo che tutto rimanga come è, bisogna che tutto cambi
)[543], – эту строку из исторического романа Джузеппе Томази ди Лампедузы “Гепард” (1958) часто цитируют, желая сказать, что объединение Италии имело неявно консервативный характер. Но национальные государства строились ради чего-то большего, нежели сохранение привилегий обеспокоенных землевладельческих элит Европы. Такие образования, как Италия или Германия, вобравшие в себя множество крошечных государств, предложили их гражданам некоторые компенсации: экономику совсем другого масштаба, сетевые экстерналии, снижение транзакционных издержек, а также более эффективное предоставление ключевых общественных благ наподобие правопорядка, инфраструктуры и здравоохранения. Новые государства наконец смогли сделать безопасными крупные города Европы – рассадники холеры и революции. Снос трущоб, слишком широкие для баррикад бульвары, большие церкви, тенистые парки, стадионы и, прежде всего, увеличение штата полицейских – все это преобразило европейские столицы (не в последнюю очередь Париж, совершенно перестроенный бароном Жоржем Османом для Наполеона III). Все новые государства подновляли фасады, и даже побежденная Австрия не теряла времени: она превратилась в “императорско-королевскую” Австро-Венгрию, лицом которой стала венская Рингштрассе[544]. Но и за этими фасадами не было пусто. Чтобы было удобнее вколачивать национальные языки в молодые головы, строили школы. Чтобы обучать их выпускников защищать отечество, возводили казармы. Чтобы удобнее перебрасывать войска к границе, прокладывали железные дороги (в том числе там, где их доходность выглядела сомнительной). Крестьяне превратились во французов, немцев, итальянцев, сербов – в зависимости от того, где им довелось родиться.Парадокс заключается в том, что подъем национализма совпал с гомогенизацией моды. Конечно, военные мундиры по-прежнему различались, так что и в пылу сражения можно было отличить пуалю
от боша или ростбифа[545]. Тем не менее, увеличение в XIX веке точности и мощности артиллерии, а также изобретение бездымного пороха потребовали перехода от ярких мундиров xviii – XIX веков к незаметной униформе. Англичане оделись в хаки после войны с зулусами (1879). Несколько позднее их примеру последовали американцы и японцы. Русские в 1908 году также выбрали хаки, но серого оттенка. Итальянцы предпочли серо-зеленый, немцы и австрийцы – полевой серый и щучье-серый. На упрощении настаивала и экономика, поскольку численность армий сильно выросла. Война перестала напоминать парад.
Мужчины, не состоящие на военной службе, тоже оставили щегольство. Костюм денди Бо Браммела, жившего в эпоху Регентства, сам по себе являлся упрощением моды xviii века. Позднее в мужском костюме возобладала буржуазная умеренность. Пингвинообразный ньюмаркет
, застегивающийся на одну пуговицу (теперь его можно увидеть лишь на претенциозных свадьбах), вытеснил фрак Браммела и двубортный сюртук “принц Альберт”. Жилеты перестали шить из яркого китайского шелка: его заменила черная или серая шерстяная ткань. Бриджи превратились в длинные брюки, а чулки исчезли из виду и к тому же сменились унылыми носками. Рубашки сплошь стали белыми. От воротничков в итоге остались два целлулоидных уголка, подобные цыплячьим крылышкам, стянутые галстуком – обязательно черным. Шляпы – тоже черные – съежились до размеров котелка. Казалось, что мужчины оделись на поминки.Конечно, женский викторианский костюм был куда сложнее. У пролетариата и оборванцев тоже была своя униформа. Тем не менее унификация одежды в викторианскую эпоху – время подъема национализма – в Европе и далеко за пределами Востока США остается загадкой. “Интернационал” существовал, но лишь на уровне буржуазного дресс-кода. Ответ, как и можно ожидать от индустриальной эпохи, дает техника.
В 1850 году Айзек Меррит Зингер приехал в Бостон, чтобы осмотреть машины, которые собирали в мастерской Орсона Фелпса. Зингер понял, что иглу лучше сделать прямой, а не искривленной, что двигаться она должна вверх-вниз, а не по кругу, и что привод уместнее ножной, а не ручной. Как и Маркс, Зингер был не особенно симпатичным человеком. У него было 24 ребенка от 5 женщин, причем одна начала против Зингера процесс, обвиняя в двоеженстве, и вынудила его бежать из США. Как и Маркс (а также непропорционально много предпринимателей в XIX – XX веках, особенно производителей одежды и косметики), Зингер был евреем. И, подобно Марксу, он изменил мир – в отличие от Маркса, к лучшему.