Согласно концепции Ю. Эволы, «теоретически Запад принял христианство… но практически он остался языческим». Однако результат этого скрещивания Эвола считал плохим, потому что произошло скрещивание не с тем язычеством, с каким хотелось бы Эволе: «На первое место выдвинулся образ, который своими «страданиями» воспроизводил пеласго-дионисийский мотив богов, принесенных с жертву, т. е. богов, которые умирают и вновь рождаются в тени Великой Матери… И в мифе о непорочном зачатии можно распознать те же влияния и вспомнить о богинях, которые рожали без мужа, как Гея у Гесиода. В этой связи примечательна та выдающаяся роль, которую в процессе дальнейшего развития христианства приобрел культ «Богоматери», «божественной Девы».
В католицизме Мария — «Матерь Божья», царица ангелов, всех святых, мира и даже ада; все люди — ее приемные дети, поэтому она мать всех людей, «царица мира» и «дарительница всех благ»; эти титулы повторяют атрибуты самодержавных божественных Матерей доиндоевропейского Юга и не имеют никакого отношения к фактической роли Марии в синоптических Евангелиях». (От себя добавлю: Ну и хорошо, что не имеют! Почему Эвола, как какой-нибудь теолог, так держится за букву синоптических Евангелий?). «Изображения Иисуса-ребенка и тела распятого Христа на руках его обожествленной Матери однозначно напоминают культы восточного Средиземноморья». Эвола ссылается на Св. Иеронима, отметившего, что Вифлеем «в свое время был окружен лесом Таммуза-Адониса, и в том же гроте, где плакал младенец Иисус, некогда оплакивали любимца Венеры». И то, что церковь выбрала для самой себя символ Матери (Матерь Церковь), Эволе тоже не нравилось.
Миф об Адонисе был заимствован греками у финикийцев, а те в свою очередь заимствовали вавилонский миф о богине Иштар и Таммузе. Этот миф, давно прижившийся в Греции, удачно наложился и на образ Христа. Но суть не в этой филиации религиозных идей. Суть в том, что культ Мадонны, утвердившийся в христианстве, знаменовал собой восстановление того самого защитного слоя, который этим же христианством и был прорван.
О необходимости снова поднять защитный слой на метафизический уровень догадывался Блаженный Августин, хотя, будучи христианином, он не мог, конечно, понимать ни суть этого процесса, ни характер взаимодействий между земным и метафизическим уровнями.
Голландский ученый Тиле распределял религии на два семейства, сообразно с тем, преобладает ли в их представлениях о божестве теоантропическое или теократическое начало. Первое исходит из представления о божественном начале в человеке, о родстве человека с божеством. Греческий поэт Пиндар писал: «Одно — род богов, другое — род людской, но от одной Матери получили мы жизнь». (Я бы особо отметил здесь упоминание общей Матери богов и людей). Теократическое же начало вытекает из представления о величии Бога и о его безусловной власти над людьми и миром. Оно подчеркивает недосягаемость, недоступность божества для человека (этому описанию более всего соответствует Ислам). Эти две семьи религий, по Тиле, соответствуют двум этническим семьям, арийской и семитской. И русский историк В. Герье делает вывод, что теократический монотеизм Августина обусловлен его происхождением от пунийских предков.
И тем не менее, хотя Августин был потомком заклятых врагов Рима, разгром Рима Аларихом в 410 году поверг его в ужас и усилил в нем манихейское неприятие мира: «Неужели можно еще любить мир, омраченный таким общим разгромом?» — горестно восклицал он.
Под впечатлением этих событий Августин написал свое знаменитое произведение «О граде Божьем». Употребленное им в оригинале латинское слово «civitas» обозначает не только город, но и государство вообще. Цитируя тезис Августина «Государства человеческие созидаются по воле божественного Провидения», В. Герье почему-то добавляет, что этот тезис «был новостью не только для язычников, не только для евреев, признававших волю Божью лишь в судьбах своего царства, но и для христиан, видевших в языческом мире лишь владычество демонов». Язычникам, во всяком случае, Августин ничего нового не сказал. Полибий приводит слова греческого философа и политического деятеля Деметрия Фалерского, который так оценивал победы Александра Македонского: «Если бы 50 лет назад какой-нибудь бог предсказал будущее персам… или македонянам… разве они поверили бы, что ныне от персов, которым был подвластен почти весь мир, останется одно имя, и что македоняне, которых раньше едва ли кто знал даже имя, будут теперь владычествовать над миром? Поистине непостоянна наша судьба. Все устраивает она вопреки ожиданию человека и являет свое могущество в чудесном. И теперь, как мне кажется, она лишь затем передала македонянам счастье персов, чтобы показать, что и последним она дала все эти блага лишь во временное пользование, пока пожелает распорядиться ими иначе».