Что было хорошо для бизнеса, было хорошо и для Америки, но Америка была уже не та, что пару десятилетий назад. Ее образ в собственных глазах как страны иммигрантов, строящих прочное общество на фундаменте взаимовыручки и поддержки, ушел в прошлое — она стала страной, где для людей внезапно открылась возможность не омрачаемого ничем довольства жизнью, но где в то же время царили ксенофобия, организованная преступность и коррупция. «Свободный» капитализм, устремлявшийся все в к новым вершинам и доказывавший свою непревзойденную эффективность в производстве товаров и услуг, был не способен мириться ни с чем, что становилось у него на пути. Структуры человеческого общежития, традиционные порядки, родственные отношения были обречены пасть жертвой неутолимой потребности поставлять на рынок все больше и больше товаров — еще качественнее, еще дешевле и еще новее. Такая система продолжала работать, поскольку в 1920-х годах американская индустрия очутилась в чрезвычайно выгодном для себя положении: чем больше товаров она продавала, тем многочисленнее становились армия работников и армия потребителей; чем дешевле обходился наемный труд, тем выше взлетали прибыли компаний. Но если для меньшинства хорошие времена никак не кончались, низкооплачиваемые рабочие начали обнаруживать, что с такой зарплатой уже не могут позволить себе купить все, что хотят. Вопреки падению спроса, маховик промышленности не сбавлял оборотов до тех самых пор, пока, экономика — не успев даже обратить на себя чье-либо внимание — не столкнулась с массивным перепроизводством: стоимость акционерного и прочего капитала оказалась завышенной сверх меры, а склады по стране ломились от невостребованных товаров. В октябре 1929 года биржевые маклеры с Уолл-стрит начали сбывать имевшиеся у них на руках активы; рынок акций рухнул в черную дыру и утянул за собой весь американский свободный капитализм.
Пока Соединенные Штаты превращались в индивидуалистическое общество, из которого практически улетучилась политическая жизнь, основным содержанием европейской политики сделались попытки слабеющей либеральной демократии выдержать двойственный натиск фашизма и коммунизма. Поскольку обе идеологии действовали в рамках универсалистской политической модели (то есть такой, которая, по видимости, применима к любому обществу), роль национализма и национального государства в подъеме коммунизма и фашизма, как правило, остается недооцененной. Но именно большевики первыми показали, насколько уязвимо для захвата власти сравнительно небольшой группой людей избыточно централизованное национальное государство с его монополией на насилие и контролем за коммуникациями. В Петрограде в первые несколько часов 25 октября 1917 года боевые отряды большевиков подчинили себе железнодорожные вокзалы, почту телеграф, телефонные и электрические сети и государственный банк, оставив существующее правительство бесцельно заседать в Зимнем дворце, взятие которого стало завершающим актом переворота. Безусловно, большевики не обошлись бы без поддержки вооруженных солдат и матросов, однако именно то обстоятельство, что в результате молниеносных действий главные инструменты государственной власти оказались в руках узкого круга лиц, позволило им, используя широкое недовольство продолжающейся войной (ударным пунктом большевистской политической программы было обещание вывести Россию из боевых действий), привлечь на свою сторону основную часть армии и флота.
Россия в начале XX века, как и Франция за 120 лет до этого, представляла собой самодержавное государство, обособившееся от происходящих в остальном мире перемен. Разница заключалась в том, что в феврале 1917 года царь уже вынужденно отрекся от престола и правящим органом страны являлась избранная Государственная дума. Как бы то ни было, желание премьер-министра Александра Керенского продолжать войну до победного конца дало большевикам шанс захватить власть и установить режим, исключающий возможность какой-либо политической оппозиции. Россия, позже преобразованная в Союз Советских Социалистических Республик, сделалась живым воплощением окончательной стадии истории, о которой говорил Маркс, — страной восторжествовавшей «диктатуры пролетариата».