Однако в большинстве форм модернизм оставался подверженным болезни интеллектуализма. Если творчество его лучших представителей коренилось в реальном опыте дезориентированного общества — Джойс. Пикассо, Миро, Стравинский, по рождению не принадлежавшие к главенствующему течению жизни индустриальной Европы, выражали неизвестную глубину своих культур и внутренне переживаемый конфликт этих культур с современным миром, — то в произведениях многих других уход от настоящего выливался в поиски прошлого, в котором не было ничего реального, а презрение к массовой культуре — в эмоциональное оскудение искусства (сравните с уверенностью и творческой энергией тогдашнего американского кинематографа). Ощущая разрыв между попыткой выразить человеческое бытие, которая являлась главным побуждением их творчества, и неприязнью к человеческой массе, с которой им приходилось сталкиваться в реальной жизни, модернисты сознательно устанавливали дистанцию между собою и большинством, производя на свет то, что простые люди попросту не смогли бы понять и чему, соответственно, не угрожала опасность профанации. Негативные черты модернистского искусства, умышленная сложность и холодность, были следствием отчуждения творцов от культуры европейского населения — то есть все той же всеобщей дезориентации.
Ненадежность любых авторитетов, связанных с прошлым, обнажилась еще сильнее в результате ошеломительных открытий в физике и космологии. В 1905 и 1916 годы Альберт Эйнштейн продемонстрировал, как время и пространство, два краеугольных камня человеческого восприятия мира, могут быть осмыслены не в качестве стабильных, неизменных категорий, а в качестве переменных — оказалось, что такие внутренне присущие миру свойства, как расстояние и длительность, варьируются в зависимости от относительного положения наблюдателя. В 1919 году Эрнест Резерфорд расщепил атом кислорода, высвободив его электроны, — и тем самым показал, что фундаментальный строительный элемент природы на самом деле состоит из множества еще более мелких частиц. Из последующих работ Нильса Бора, Вернера Гейзенберга. Эрвина Шредингера, Поля Дирака и других выдающихся физиков явствовало, что на субатомном уровне задача объективного наблюдения за природой становится иллюзорной — увиденное зависит от того, что вы собрались измерить. Свет, к примеру, представал то волной, то серией частиц, а принцип неопределенности Гейзенберга гласил, что местоположение и скорость частиц невозможно измерить одновременно.
Ничто из этого не сказывалось на повседневной реальности, однако влияние новых естественнонаучных концепций на интеллектуальную атмосферу эпохи было фундаментальным. В то же самое время философия претерпевала серьезную трансформацию, вызванную неудачей попытки Бертрана Рассела (предпринятой в совместном с Альфредом Уайтхедом труде 1916 года «Principia Mathematica») продемонстрировать, что все математические истины могут быть напрямую выведены из истин логики. К 1931 году, когда Курт Гедель доказал, что ни одна формальная математическая система не может быть полностью доказана по своим собственным правилам, направление, которое аналитическая философия приняла со времен Декарта, уже находилось под большим вопросом. Преподававший в Кембридже, собственной епархии Рассела, австрийский философ Людвиг Витгенштейн учил студентов, что фундаментальные представления о языке как отражении действительности и, к примеру, о логически корректных предложениях как описаниях реальных обстоятельств далеки от истины. Этот тезис может показаться принадлежащим к области интеллектуальных изысков, однако вкупе с теориями Эйнштейна, Бора и Гейзенберга он всерьез подрывал веру в то, что люди способны понимать мир, опираясь на обыкновенное наблюдение и пользуясь для описания обыкновенным языком. Мир оборачивался царством субъективности, в котором смысл был неотделим от ситуации и контекста.
В эпоху, когда недавнее прошлое не могло служить опорой в поисках ответа на вопрос, как жить дальше, политика, культура и сама цивилизация Европы казались многим нуждающимися в новом самоутвреждении, кто бы ни взял на себя ответственность быть его проводником. По всему континенту восторги по поводу коммунизма уравновешивались, а чаще меркли на фоне буржуазного испуга перед возможностью прихода коммунистов к власти, смешанного с затаенным желанием возродить мифологизированное былое величие. Граждане этнических государств Европы, уставшие от мелочности урбанистического быта, а в Австрии и Германии с негодованием вспоминавшие о предательстве своих правительств во время войны, чувствовали потребность в подвиге, в том, чтобы исполнять историческое предназначение нации. Новая доктрина фашизма рассчитывала найти отклик именно у таких людей.