«Национальное сознание и национализм – явление XIX века. Кристаллизуются национальные государства. Национальные движения XIX века противоположны универсальному духу средних веков, которыми владели идеи всемирной теократии и всемирной империи и которые не знали национализма».
– Вот тебе и конец Европу, – смеется веселый Василич, – ну, дальше!
– Национализм есть партикуляризм; империализм есть универсализм.
– А не знаете ли вы этого человека, вот кто писал это? – спрашивает мой слушатель.
– Знаю, человек православный.
– Вот и я думал тоже: православный он человек, только, видно, как и мы с тобой, православный с загуляевой улицы.
Наше чтение слушали и в соседней палатке. Когда мы улеглись на сене и замолчали, я слышал:
– Хитрый человек, Библию знает!
– Библию знает-то – хитрый? Ничего ты не понимаешь! Хитрый человек – это кто изобретает полезное, а Библию знает-то – проходимец.
– Проходимец, а сыт.
– Ну, так что: завернут ему в бумагу селедочный хвост, возьмет эту бумагу, попишет, а ему за это деньги.
– А может быть, он профессор?
– Профессор того хуже: еще что наколдует.
С котомкой странника и фельетоном Бердяева «Конец Европы» возвращаюсь я назад в свою литературную конюшню. Бедные люди открывают мне глаза на бедность нашего богатого ученого слова. Красным карандашом я подчеркиваю иностранные слова фельетона очень распространенной газеты, весь лист становится красным. Потом я нахожу другой фельетон «Конец интеллигентского сознания» и подчеркиваю: «Сознание нашей
Дела и случаи
У нас мостовую украли. Стоя на посту по ночам, городовой перетащил камушек за камушком к себе мостовую и уложил ее на дворе своего собственного дома. Бог бы с ней, с этой мостовой…
но эта мостовая странным образом связана со старой купеческой правдой родного мне города. И узнал-то я об этой мостовой случайно во время размышления о толстовской эпопее войны. Сижу я в своей комнате, стараясь припомнить места, где был великий писатель, коснулся этого огромного дела – снабжения питанием армии и вообще придал бы исключительное значение этой жизни в тылу с точки зрения Марфиного дела. Или тогда было время другое, или эти вопросы не занимали писателя?
Мне вспоминается виденное при поездке на фронт: все эти человечки, занятые делом снабжения, эти огромные обозы, вся эта тыловая гуща и потом в заключение тоненькая полоска стрелков, лежащих в окопах, – эта полоска передовой войны только при первом впечатлении заставляет забыть про все огромное, необъятное тело врага. Но теперь я живо чувствую здесь, как солдат на позициях
В это время по улице, залитой светом провинциальной луны, проходит таинственный человек и тишину города заполняет ласкающими, мирными, такими детско-наивными звуками. Мне казалось, что тысячи лет прошло с тех пор, как я слушал колотушку нашего уездного города, тысячу лет я провел где-то в напрасных исканиях и не знал, что разгадка всего заключается в этой некогда слышанной и никогда не виданной колотушки.
При звуках этой колотушки все преобразилось в оценке тех маленьких, жалких людей, я их жалел и прощал, потому что они не знали, что делали.
Под звуки тысячелетней колотушки выхожу на улицу родного, дремлющего под звездами города. Как и тысячу лет тому назад, выходя из этого домика, боюсь, что наткнусь на камень – большой, неуклюжий камень лежал на улице, все ругались, его объезжали, обходили, спотыкались и так из поколения в поколение вырабатывалось особое чувство боязни этого камня, без этого чувства я не мог бы выйти на улицу в старое время и теперь я его вновь переживаю, боязливо ищу этот камень. И вот камня этого теперь я больше не вижу! Неестественным, невозможным кажется мне, чтобы камень этот как-нибудь уничтожили: камень очень большой, и если бы взялись за камень, то исчезла бы колотушка, загорелось бы электричество. Может быть, я заблудился, не та улица? Нет! Тысячелетнее чувство не обманет, ноги сами нащупывают то место, где был камень, ровное, мощеное место, камень исчез, как нос в повести Гоголя.