Еще несколько дней Водянистый пил пахучий отвар шиповника, капризничал, когда его кормила с ложки Незнакомка, но ночью подъедал из холодильника, а вскоре уже мог скрутить из гвоздя штопор. В одно прекрасное утро он измерил себе температуру: на градуснике было восемнадцать по Цельсию. Как за окном. Для него — вполне нормально. Он посмотрел на себя в зеркальце, оскалил здоровые зубы, показал сам себе язык и остался доволен — в рамке довольно густой академической бородки он четко увидел лицо молодого доктора наук. Этот доктор подмигнул ему и сказал: «Хватит спать. Так всю жизнь проспишь». И Фома надел костюм-тройку, наваксил туфли с рантами и, энергично расталкивая всех локтями, побежал делать большую науку.
Странное свечение исходило от его исхудавшего лица. Студентки оглядывались на него в коридорах. Метров за тридцать от кафедры его завидел аспирант Груенко и, оставив собеседника, рысцой подбежал к нему.
— Ну, старик, ты дал, ну и отмочил! Такого от тебя никто не ожидал. Дурной, дурной, а хитрый.
Но Фома уничтожающе, сверху вниз, оглядел его, и Груенко прикусил язык.
— Не буду, не буду… Счастливчик, ишь какую фемину отхватил. Тут никто не верит. Где взял?
— Заказал. Из фирмы добрых услуг, — глазом не моргнув, соврал Водянистый и в эту минуту решил, что эта легкомысленная, незаконная связь может здорово испортить ему будущую карьеру. Стоит только оступиться — на копья подхватят. На носу у Водянистого была защита, лавры, диалектический переход в новое качество, молодой перспективный профессор Фома, коли захочет, еще и не таких будет иметь, сами приползут на профессорское. И та остроумная девица приползет, ведь не век же ей ходить с фертиками. Погуляла — нужно жить.
Фома потер руки, мстительно усмехнулся и принялся подгонять хвосты. Он оформлял научный аппарат работы, напирал автореферат и, чтобы сэкономить на машинистке, заставил разбираться в своих закорючках Незнакомку. А сам, читая газету, культурно отдыхал, смотрел телевизор и слушал радио. Она же сидела подальше от шума на кухне и тихонько клевала его непревзойденный труд. Почему-то она слишком нервничала в последнее время, делала ошибки там, где все было совершенно ясно. Фома сердился, говорил, что она не понимает трудности момента, что у нее в голове ветер и так долго продолжаться не может, нет, не может. От этого она путалась еще больше, плохо понимала его. Из ее горла вместо оправданий вылетало то ли сдавленное рыдание, то ли птичий клекот, а глаза затягивала морозная пленка. Безусловно, пора, давно пора было спровадить ее туда, где ее место, и пусть с нею там цацкаются. А Фоме довольно. Сам едва с ума не сошел. Подумать только: сам добровольно уступил этому обмылку Груенко поездку в Москву.
Через неделю, когда она кончила печатать автореферат, он устроил ей грандиозный скандал за пересоленный борщ. «У меня давление. Ты нарочно убиваешь меня!» — кричал Фома, плевался, швырял ложку на стол, наливался кровью. «Принцесса, госпожа, институтка, сидишь тут на моей шее», — визжал он, ощущая полную свою безнаказанность, ее безмолвную, забитую слепую любовь, и распалялся, свирепел еще больше. Он просто лопался от чувства превосходства над теми, кто путается у него под ногами и мешает.
— Т-ты сидишь тут на моем горбу, нервы мотаешь. Я и туда; я и сюда. А ты в магазин выйти боишься! Подумаешь, балерина! Видали мы и не таких. Говорила же мне мать — не бери городскую, не бери. Не для тебя она. Теперь и сам вижу, что не для меня…
Фома все ей сказал: и про свои подарки, за которые она должна была бы едва не ноги ему мыть, про свою аспирантскую стипендию, на которую они по ее милости вдвоем тянут, про какие-то будто намеки на кафедре, которые оскорбляют его, компрометируют, да-да, компрометируют без пяти минут законченного профессора.
Она, опустив руки, молча, покорно слушала Фомины речи, который стоял напротив нее и, захлебываясь, заходясь, ругался, как баба на меже. Он и не видел, что две большие слезы покатились по щекам Незнакомки и капнули и в без того соленый борщ.
Она отвернулась к окну, жадно смотрела вдаль, на крыши, где кружили свободные птицы, терла виски, и плечи ее вздрагивали. Что-то просыпалось в ней, будто в первой весенней туче собиралось грозовое напряжение, вот-вот готовое озарить горизонт, пуповиной соединить небо и землю, нынешнее и минувшее, которое разомкнулось в ней в ту морозную ночь. Она даже почернела от этого губительного мегавольтного напряжения.
— Что с тобой? — испугался вдруг Фома. Чего доброго, ее еще тут, в его квартире, хватит инфаркт. Иди доказывай потом, что ты сторона.
Но она уже угасла и едва выдавила:
— Ты… ты такой, как все, как все вы, люди… — Она с сожалением посмотрела на Фому. — Но я все равно тебя люблю, потому что ты несчастный.
Фома умолк. Мир и антимир на миг сблизились в нем. И раздражительная грязная волна, которая катила вперед, разрушая на своем пути все, теперь отхлынула назад. Но из осколков ничего сложить не могла, и все разбитые, изувеченные чувства, изорванные в клочья канаты, связывавшие их, несло куда-то в открытое море.