Он становился менее живым, менее гибким, менее красивым. Чувствовалось, что его поражение недалеко. Его рука уже с трудом могла отбивать удары, на висках выступил пот. Это был конец. Его игры делались все короче, проигрываемые одна за другой. Последний мяч ударил Мевиля в плечо, и он не мог его отбить. Он уронил ракетку и пошатнулся, нагибаясь, чтобы поднять ее.
Аплодисменты приветствовали Фьерса. Он их не слышал. Селизетта бежала к нему с победным криком. Он видел ее дорогие глаза, сиявшие детской радостью. Маленькая ручка пожимала горячо его руку. Она благодарила его, близкая, вся раскрывающаяся ему навстречу, нежная:
– Вы мне дали выиграть… Вы такой милый!
Мевиль шел через лужайку. M-lle Абель очень учтиво извинялась за свою неловкость: без нее он, наверно, выиграл бы. Но он не слушал ее, он видел Фьерса и Селизетту рука об руку. И в сердце у него было ощущение холода.
Фьерс был опьянен, опьянен любовью, которая теперь наполняла его грудь, как внезапно забившие ключи наполняют озеро, готовое выйти из берегов. В дружеском взгляде Селизетты он читал обещание взаимной любви, и ее восхищение не знало предела. Когда, прощаясь, Селизетта пожала его руку, он обожал ее, как Мадонну. Он едва удержался, чтобы не поцеловать на коленях перед нею край ее платья…
На огненно-красном западе солнце садилось. Земля казалась залитой кровью. Канавы вдоль тротуаров и стекла домов бросали, как зеркала, отраженные стрелы огненных лучей. Улица походила на триумфальный путь, убранный золотом и пурпуром.
И Фьерсу, ослепленному любовью, казалось, что отныне жизнь открывается перед ним, похожая на этот лучезарный путь.
XVI
… Сегодня утром я переплывал в каяке Босфор. После ночи, проведенной в моем гареме в Скугари, я возвращался к себе домой, в Стамбул, где я пишу эту книгу. Мои каякджи гребли бесшумно, их мускулы напрягались под белыми рукавами, и каяк скользил по воде, не оставляя на ней зыби.
Солнце было уже высоко. Но завеса облаков скрывала его, и свет утра был рассеянным и бледным. Стамбул, между палевым небом и серым морем, походил на города Севера.
Я видел гигантские очертания святой Софии и пестроту ее желтых и красных контрфорсов. Я видел каменную поэму византийских стен, которые люди увенчали зубцами сверху, а море снизу. Я видел бесконечное множество турецких домов, старые доски которых сделались фиолетовыми, как осенние листья. Я видел мечети, не имеющие себе равных, каждая из которых опустошила императорские сокровищницы: Махмэдие, которую Султан Завоеватель сделал могучей, Сулейманиэ, которую Султан Великолепный сделал пышной; Баязедиэ, любимую голубями Аллаха; Шахзадэ, искупающую грех Роксоланы, и множество других.
Серые купола вздымались, подобно дюнам пустыни, нагроможденным самумом, минареты уносились в небо, как стрелы, которые покорили Стамбул Пророку. Город заканчивался между черными кипарисами старого Сераля, облекающими меланхолическим саваном прекрасные в своем запустении киоски султанов.
Но солнца не было, и не было души у Стамбула. Бесцветный и хмурый, Стамбул походил на города Севера.
Внезапно солнце прорвало завесу облаков. Я ощутил его горячую ласку на моих плечах и затылке, и увидел, как море озарилось светом вокруг меня: сноп солнечных лучей упал на воду и побежал быстрей каяка к Стамбулу. Тень убегала перед ним, и солнце в один миг взяло город приступом. Дворцы, мечети, дома, каждый камень стен, каждый лист деревьев мгновенно ожили и затрепетали в золотом сияньи. В голубом небе на остроконечных верхушках минаретов бронзовые полумесяцы засверкали подобно звездам. И все виллы, белые, зеленые и фиолетовые, отразились в море, более синем чем небо, как в сапфировом зеркале. По ту сторону Золотого Рога, загроможденного барками, священные холмы Эйюба, которых нельзя было видеть за минуту перед тем, вычерчивали теперь на горизонте свой величественный и смелый профиль. Это было настоящее чудо воскресения. Воскресения такого мгновенного, что я был очарован. И для него достаточно было одного только солнечного луча.
Так любовь к Селизетте Сильва, озарив солнцем душу Фьерса, мгновенно преобразила всю его жизнь.
В сущности, Фьерс не жил еще до сих пор, потому что не испытывал никогда ни радостей, ни страданий. Это было в соответствии с той формулой безучастия, в которой выражалась сущность цивилизации, и Фьерс, цивилизованный, старательно подавлял в себе природные инстинкты, чтобы устранить из своей жизни все, что могло походить на волнение. Ни радостей, ни страданий: удовольствия и скука, причем последняя мало отличалась от первых. Людские волнения не имели доступа в его грудь. И только самое могущественное из этих волнений – любовь – могло еще тронуть и потрясти его.
Потрясение слабое: Фьерс, слишком рассудочный, без сомнения был влюблен менее, чем любой из матросов его корабля. Но он никогда не знал потрясений, даже слабых.