— Чего ты? — спросил ее Калистрат Ефимыч. Баба положила ребенка на ступеньку и, поддерживая рукой живот, тяжело опустилась на колени.
Подымая худые и мокрые от слез щеки на Калистрата Ефимыча, она хрипло сказала:
— Помолись… Помират…
Калистрат Ефимыч отступил. Густо засинели глаза, быстро вышедшие из тугих, острых век.
— Кто это тебя, — сказал он жестоко, — послал?
Баба, передвигая худыми коленями под ветхой юбкой, хрипела:
— Помолись!… Бают, у те вера новая… Помолись! У дверей, упершись ладонью в косяк, стояла Фекла. Глядела она на бабу радостно.
— А ты к фершалу, — сказал Калистрат Ефимыч. — Он те и полечит. А я што?
Баба вскочила, стягивая с ребенка грязные пеленки, кричала:
— Не хошь! Другим молишься, а бедным не хошь? Ты посмотри, посмотри!…
Серое, в липкой кровяной чешуе тельце ребенка. Тыча ему под грудь пальцем, причитала:
— Сыночек ты мой, мил аи, никто тебя не пожалеет, не приголубит!… Дудонька ты моя, яровейчатая!…
С тонким, прерывающимся писком напряженно дышал ребенок. Баба, протягивая, хрипела:
— Помолись!… Тебе что? Помолись!…
Калистрат Ефимыч сказал:
— Не умею. Не молюсь.
— А ты по-своему, по-новому!…
Калистрат Ефимыч наклонился над ребенком, прочитал про себя “Отче” и сказал, отодвигая дитя:
— Неси.
Баба понесла было, но вернулась.
— А ты перекрести хоть!
— Неси, — сказал Калистрат Ефимыч и вдруг неожиданно для себя сказал радостно: — Выживет!
Баба, держа ребенка на далеко выдвинутых руках, шла слепым, срывающимся шагом к воротам.
Сторожко, подбирая юбки, пошла за ней Фекла.
В ужин Дарья принесла Калистрату Ефимычу блинов, сметаны в холодной кринке. Остановившись у стола, сказала:
— Ты, если што — калитку-то мы теперь запирать не будем.
Не понимая, спросил Калистрат Ефимыч:
— Куда мне ее?
— Мало ли… Може, и захошь… позвать Настасью!…
Улыбнулась. Хищно и плотски шевельнула грудями. Медленно вышла, выгибая спину.
Тонко пахло из пазов мхом. В горнице громко говорил Дмитрий.
Смертоносно таяло сердце, и хотелось холодного зимнего воздуха…
Синеглазый, веселый староста торопливо обходил поселок, постукивая в окна, кричал:
— Бабы, выходи!… Девки — обязательна!…
Весело оправляя платья, выбегали бабы, становились в ряд. Писарь держал коротенький фиолетовый карандаш. Позади него хохотали парни.
— Дарья Смолина!… Жена законная, двадцать семь лет — ядреная баба — айда!
Оттолкнул Дарью направо. Дарья покраснела; закрылась рукавом. Веселый староста кричал:
— Фекла Смолина. Жена законная, сорок лет!…
Посмотрел на нее, на писаря, подумал.
— Лошадь надобна — уборка. Налево пожалуйте!
Фекла плюнула и, резко крича, пошла в ворота.
— Да што меня мужики не хочут? Комитет — подумашь!… Выбрали понимающих!…
Парни захохотали. Староста, весело щуря глаза, кричал:
— Гриппина Калистратовна Смолина. Целка!… Двадцать пять — направо жарь!…
— Не хочу! — стремительно сказала Агриппина. — Не поеду!
Староста пошел к другой избе.
— Твое дело, — сказал он. — Казацкого захотелось, оставайся… У нас и так лошадей нету, на уборку надо. А тут баб в чернь увози. Оставайся!
Вечером в таежные заимки уходили прятаться подводы с бабами. На гумнах затопили самогоночные аппараты. Стрелки пошли бить птицу. Старухи пекли блины и шаньги.
Проскакала селом тележка. В ней культяпый Павел, стегая взмыленных лошадей, торопливо перекрестился левой рукой на церковь.
В субботу в поселок приехали атамановцы.
IX
Пили самогонку и пьяные, в обнимку, уходили в тайгу, махая остро отточенными шашками. В день приезда выбежали из тайги три кабана. Атамановцы схватили их в шашки.
Ждали еще кабанов.
Желтые, тугие лица с темными, напуганными зрачками. Ходили всегда по нескольку человек. А ночью в душных, жарких избах говорили долго, неустанно, по-пьяному.
Офицеры, трое, посланы были вербовать киргизов в отряды Зеленого знамени. Киргизы не шли.
Вечером горькое, оранжевое небо покрывало тайгу, Тарбагатайские горы.
Потом атамановцев, большую часть отряда, услали куда-то. Говорили, к Семипалатинску. Остались самые молодые.
Пригнали мужики скот. Бабы вернулись с заимки.
Горели медленно розовые, нежные и тягучие, как мед, дни.
В один такой день встретила Агриппина поручика Миронова. Был он большой, розовый, с волноподобно переломанными бровями, оттого казался всегда смеющимся.
Остановил ее в переулке, сказал:
— У тебя, говорят, отец святой?
Исступленно взглянула Агриппина, ответила:
— Не знаю. Чудес не видела. Офицер пошел с ней рядом.
— А ты какая, из святых? У вас тут на каждую девку парень есть — не подступишься!
Говорил он торопливо, точно догоняя кого рысью, но голос вертелся круглый и румяный.
— Ты с кем гуляешь?
Вытягивая вперед ногу в побуревшем лаковом сапоге, он рассмеялся. И так шел до самого дома, смеясь.
Ночью, густой, зеленой, как болотные воды, Агриппина металась по кровати и шептала:
— Прости ты меня, заступница!… Аболатская, нерукотворная!… Восподи!…
Перед лицом стоял он — темноликий, сухой, как святые на иконах. Поднимал медную руку и говорил звонкие, повелительные слова. И от его слов жгло и дымилось гарью сердце, как степь в весенние палы.