Динни с той же бесплотной улыбкой снова опустилась на диван. Блор внёс чайный прибор; она поговорила с ним о его жене и Уимблдоне. Он вряд ли полностью отдавал себе отчёт о состоянии Динни, но всё же, выходя, обернулся и посоветовал:
— С вашего позволения, мисс Динни, вам не повредил бы морской воздух.
— Да, Блор, я уже об этом думала.
— Очень рад, мисс. В это время года все переутомлены.
Он, видимо, тоже знал, что её игра проиграна. И неожиданно почувствовав, что у неё больше нет сил присутствовать на собственных похоронах, девушка прокралась к двери, прислушалась, спустилась по лестнице и выскользнула из дома.
Но она была так вымотана физически, что еле дотащилась до Сент-Джеймс-парка. Там она посидела у пруда. Вокруг люди, солнце, утки, тенистая листва, остроконечные тростники, а внутри неё — самум! Высокий мужчина, появившийся со стороны Уайтхолла, машинально сделал лёгкое движение, словно собираясь поднести руку к шляпе, но увидел её лицо, спохватился и прошёл мимо. Сообразив, что, наверно, написано у неё на лице, Динни встала, добралась до Вестминстерского аббатства, вошла и опустилась на скамью. Так, наклонясь вперёд и закрыв лицо руками, девушка просидела целых полчаса. Она не помолилась, но отдохнула, и лицо её приобрело иное выражение. Она почувствовала, что опять способна смотреть людям в глаза и не показывать при этом слишком много.
Уже пробило шесть, и Динни направилась на Саут-сквер. Пробралась незамеченной к себе в комнату, долго сидела в горячей ванне, потом надела вечернее платье и решительно спустилась вниз в столовую. Обедала она вместе с Майклом и Флёр; ни один из них ни о чём её не спросил. Ясно, что они знают. Динни кое-как продержалась до ночи. Когда она собралась к себе наверх, они оба поцеловали её и Флёр сказала:
— Я велела сунуть вам в постель горячую грелку. Если её положить за спину, легче заснуть. Спокойной ночи.
Девушка снова почувствовала, что Флёр когда-то уже выстрадала ту муку, которая терзает теперь её, Динни. Ночью ей спалось лучше, чем можно было ожидать.
За утренним чаем ей подали письмо со штампом чингфордской гостиницы:
«Мадам,
В кармане джентльмена, который лежит здесь в остром приступе малярии, было обнаружено нижеприлагаемое адресованное Вам письмо. Пересылаю его Вам.
С совершенным почтением
Девушка прочла письмо. «Что бы ни случилось, прости и верь: я любил тебя. Уилфрид». И он болен! Динни мгновенно подавила первый порыв. Нет, она не бросится во второй раз туда, куда боятся входить ангелы! Тем не менее она побежала вниз, позвонила Стэку и сообщила, что Уилфрид лежит в чингфордской гостинице с острым приступом малярии.
— Значит, ему понадобятся пижамы и бритва, мисс. Я отвезу.
Динни сдержалась и вместо: «Передайте ему привет», — сказала:
— Он знает, где меня найти, если я буду нужна.
Письмо смягчило душевную горечь Динни, но девушка по-прежнему была отрезана от Уилфрида. Она не может пальцем шевельнуть, пока он не придёт или не пришлёт за ней, а он не придёт и не пришлёт, — в этом она была втайне уверена. Нет! Он снимет свою палатку и покинет места, где слишком много страдал.
Около двенадцати заехал Хьюберт, чтобы проститься с ней. Она сразу же поняла, что он тоже знает. Он пробудет в Судане до октября, потом вернётся заканчивать отпуск. Джин остаётся в Кондафорде до родов, которые, видимо, будут в ноябре. Врачи считают, что африканское лето вредно отразилось бы на её здоровье. В это утро брат показался Динни прежним Хьюбертом. Он распространялся о том, какое преимущество — родиться в Кондафорде, И девушка, напустив не себя притворную оживлённость, подтрунила:
— Странно слышать это от тебя, Хьюберт. Ты раньше не особенно любил Кондафорд.
— Всё меняется, когда у тебя есть наследник.
— Вот как? Вы ждёте наследника?
— Да, мы настроились на то, что будет мальчик.
— А уцелеет ли Кондафорд до тех пор, пока он вступит в права наследства?
Хьюберт пожал плечами:
— Попробуем сберечь. Сохраняется только то, что хотят сохранить.
— И даже при этом условии — не всегда, — поправила Динни.
XXXI
Слова Уилфрида: «Можете сказать её родным, что я уезжаю», — и слова Динни: «Всё кончено», — с почти сверхъестественной быстротой облетели всех Черрелов, но их не охватило то ликование, которым сопровождается обычно раскаяние грешника. Все слишком жалели её, и жалость эта граничила с печалью. Каждый стремился выразить ей сочувствие, но никто не знал — как. Сочувствовать слишком явно — хуже, чем не сочувствовать вовсе. Прошло три дня, но ни один из членов семьи так его и не выразил. Наконец Эдриена осенило, и он решил пригласить её позавтракать, хотя ему, как, впрочем, и всем на свете, было неясно, почему еда может служить утешением. Он позвонил ей и договорился о встрече в одном кафе, репутация которого, вероятно, не соответствовала истинным его достоинствам.