Временами я впадал в настоящее отчаяние и тогда проклинал день, когда поехал учиться.
Комната, куда меня поместили вместе с другими больными чесоткой, пропахла серой и лечебной мазью. Два раза в неделю из города приезжал врач. Тогда мы раздевались догола и под его контролем мазали друг друга.
— Если хотите выздороветь, — говорил нам врач, — не жалейте мази. Втирайте ее каждый вечер. Правда, она чертовски противно пахнет, но вам придется потерпеть. Лекарство — не сахар и не духи…
И вот зуд прекратился.
Струпья отпали.
Раны на теле затянулись.
Увы, только на теле, но не на сердце! Те болели все сильнее и сильнее. Невидимые глазу — разве в душу заглянешь! — они терзали меня и днем и ночью. И не было такой мази, которая могла бы их вылечить.
Я все еще не мог привыкнуть к жизни в интернате. Ночью, мучась от бессонницы, я часто казался себе птицей, которую выкрали из гнезда где-нибудь в зеленом лесу и заперли в тесной ржавой клетке. И я, как эта птица, забыв о песнях, мог только все время безутешно грустить о своих родных местах, о звездных ночах, о ласковом шепоте листьев и страдать от того, что не могу расправить крылья и пролететь над полями, лугами и ручьями. Да и зачем нужны мне эти крылья? Здесь, где нет ни чистого воздуха, ни голубых небесных просторов. И от всех этих мыслей мне становилось еще тяжелее.
Часто, очень часто в памяти возникали последние часы моего пребывания в деревне.
Мои родители пошли меня провожать, и мы долго сидели у дороги в ожидании автобуса, который ходил один раз в сутки, без всякого расписания (когда не стоял в ремонте и когда его водитель и кондуктор не закладывали за воротник). Со мной был деревянный чемодан отца, оставшийся у него на память о бесконечных войнах, а в нем кое-какое тряпье, несколько яблок, горсть грецких и столько же лесных орехов. Он лежал на поле, похожий на старый, вросший в землю межевой знак. Запряженные в двуколку волы щипали еще не засохшую, но уже пожелтевшую траву. Отец серпом разрезал арбуз, а мама все время совала мне в рот его ломтики.
— Попробуй, какой он сладкий! Ну прямо как мед. Ешь, сынок, в городе таких не будет.
Но мне не хотелось есть. Горло мое сжималось, а плач, который я изо всех сил сдерживал, теснил грудь.
— Старайся лучше учиться, не опозорь нас, — услышал я голос отца.
Говоря это, он смотрел не на меня, а в землю, на какой-то умирающий полевой цветок.
— А мы… мы не оставим тебя… И одежду справим к зиме, как только соберем урожай… Вот деньги на автобус. А квартира и питание… за счет государства…
«Квартира и питание за счет государства» — это и была та основная причина, по которой мои родители отправили меня именно в это училище. Платить за меня они не могли.
Моя мать не скрывала своего волнения. У нее было мягкое сердце, и она не могла без слез выдержать разлуку с сыном. И пока их серебряные зерна катились по ее щекам, она без конца давала мне напутствия и советы:
— Берегись автомобилей, сынок. Ведь это город, надо Сыть очень осторожным (в нашем городке не было и пяти автомобилей). Не дружи с плохими ребятами (я до сих пор вообще ни с кем не дружил). И берегись дьявола, сынок… Если заболеешь, пиши, кто-нибудь из нас приедет… (нет уж, мне вовсе не хочется, чтобы вы увидели мои струпья).
Когда автобус тронулся, отец и мать еще долго стояли у межи со слезами на глазах, молча и неподвижно глядя мне вслед.
Было утро. Над равниной поднималось осеннее солнце, большое и красивое, как спелый подсолнух. И его лучи, разливаясь расплавленным золотом, вызвали игру многочисленных красок на окрестных полях. Это осеннее утро, такое чудное, такое красивое, принесло мне, однако, боль расставания с самыми близкими, самыми дорогими людьми. И в мою память навеки врезалась картина: мои родители, словно застывшие на краю поля с немым благословением на устах и со светлой любовью во взгляде, а над ними бесконечное небо моего детства.
Размышляя так, я сидел в своем уголке за голой дикой оливой, когда вдруг услышал звонок на обед. У лестницы дежурный, как всегда, раздавал почту, и по старой, еще не забытой привычке я на минуту задержался возле него. И тут передо мной словно распахнулись райские двери: чей-то голос, показавшийся мне ангельским, произнес во всеуслышание мое имя и фамилию.
Письмо! Первое письмо из дому!.. Господи, да от этого можно сойти с ума от радости, от такого неожиданного счастья не стыдно и разрыдаться.
Со слезами на глазах я схватил голубой конверт и убежал. Мчался, сам не зная куда, стремясь уйти подальше от любопытных взглядов. Я перешел вброд реку, пересек каменистый пустырь, пробежал мимо цыганского жилища под тремя ивами-богомолками, поднялся на холм, спустился с него и остановился лишь тогда, когда убедился, что вокруг меня нет ни души. Когда я распечатывал письмо, мои руки тряслись, а сердце билось так, будто хотело выскочить из груди. Это были не буквы, не строчки, а волшебные знаки, которые терпеливо выткала теплая рука моей матери.
И я не читал письмо. Я сидел, как щенок, у ее ног, а она нежно шептала мне в самое ухо, в самое сердце: