— Папаша Мулон, я тоже хочу научиться плести. Научи меня, — просил я его, когда был еще малышом.
— Сначала приглядись хорошенько, как это делается, — отвечал он. — Труд, конечно, не тяжелый, но все-таки сначала присмотрись. Тебе еще не под силу заплетать лозы. Ручонки-то у тебя пока слабоваты.
Когда он говорил мне так, я обижался. Неужели я так никогда и не вырасту? Неужели мне не удастся смастерить то, что мне хочется? Обидно было, что старик совсем не верит в мои силы.
В таких случаях я почему-то вспоминал о слепом Рапуше и невольно сравнивал себя с ним. «Рапуш большой», — убеждал я себя. А на самом-то деле мы были сверстниками. Больше того, он был даже ниже меня да и послабее. И, однако, никто не говорил, что он еще мал. Как известно, мой слепой товарищ хорошо играл на скрипке, доставшейся ему по наследству от отца, и его частенько хвалили за прекрасную игру. Когда он брал в руки скрипку, все собирались вокруг него и, задумчиво вздыхая, твердили:
— Вот это да! Вот это игра! Да будет благословенно такое сердце…
Его тонкие, худые пальцы словно созданы были специально для скрипки. Плавно скользя по ее струнам, они извлекали удивительно теплые и нежные звуки.
Ну, а я, не в пример Рапушу, был еще малышом, и это меня обижало.
— Папаша Мулон, я ведь уже не маленький!
Старик, должно быть, и сам догадывался, что мне осточертело ходить в «малышах», и потому говорил мне:
— Кто тебе сказал, сынок, что ты маленький? Вот лоза — плети себе на здоровье.
Наконец-то я добился своего и теперь чувствовал себя на седьмом небе. Еще бы: я стал взрослым! Долго у меня ничего не получалось. Прутья не слушались, выскальзывали из рук, и я чуть ли не часами бился над каким-нибудь упрямым прутиком, чтоб подогнать его к нужному месту. Однако со временем прутья перестали упрямиться и стали послушно гнуться под моими пальцами. И вот готова уже первая моя корзина.
Как-то Мулон взял сделанную мною корзину и принялся внимательно рассматривать ее, вертя во все стороны. Его бронзовое лицо озарилось улыбкой. Он был доволен.
— Хорошо сплел. Молодец! Вот теперь научился.
— А ее купят?
— Наверняка. Она ведь ничем не отличается от остальных. Настоящая корзина.
Я прекрасно знал, что ей далеко до совершенства. В одном месте прутья немножко выгнулись, и корзинка поэтому казалась какой-то пузатой. Но это меня не тревожило. Следующая будет лучше.
В тот день я одержал свою пусть маленькую, но зато первую победу. Здорово! Впрочем, об этом я никому не сказал.
VI
С того злополучного купания прошло уже два дня, и за это время я ни разу не видал ни Насиху, ни Рапуша.
Родителей у слепого скрипача не было. Был только старший брат Базел.
Папаша Мулон рассказал мне, что их родители, как и мои, погибли во время войны — их расстреляли немцы. А получилось так: однажды, когда они тряслись по дороге в своих жалких повозках, их неожиданно увидели немцы и, недолго думая, подняли пальбу. Базел спрятался в густой пшенице. В него тоже стреляли, но наугад, и, по счастью, пуля его не догнала. А Рапуш был совсем еще маленьким: немцы его не заметили среди тряпья и одеял в повозке. Он лежал там в пеленках, в свивальнике. Тогда его звали совсем по-другому, но Базел дал ему имя отца.
В то время Рапуш был еще зрячим. Но как-то ночью — уж никто и не помнил: то ли в войну, а может, и позже, пока Базел бродил по окрестным деревням, перекупая ослов и лошадей, — Рапуш лишился зрения. Никто не знает, как это произошло.
Некоторые утверждали, что неподалеку от повозки взорвался снаряд и ослепил малыша.
Другие же нашептывали вещи пострашнее: будто пришла ночью в табор злющая цыганка — может, даже сама Хенза — и плеснула в глаза мальчонке крутым кипятком… Правда, никто не видел ее в тот самый момент, когда творила она свое черное дело.
Вернувшись в табор и увидев потускневшие глаза брата, Базел заметался, закричал как помешанный. И все спрашивал:
— Кто это сделал? Скажите, люди, кто?.. Убью гадину!..
Вот так и стал Рапуш слепым сиротой.
«Может, и моих родителей расстреляли где-нибудь на дороге? — думал я. — Может, тоже в поле, среди пшеницы? Если б не папаша Мулон, я наверняка бы стал таким же горемыкой, как и Рапуш».
Эти невеселые мысли нередко одолевали меня, и историю слепца я почему-то всегда связывал с тогдашними моими ночными страхами.
Иногда — не знаю, во сне или наяву — мне виделась в каком-то далеком зыбком тумане незнакомая женщина с красивым лицом и мягкой, ласковой улыбкой. Меня словно притягивал, обволакивал ее нежный, заботливый взгляд, но я никак не мог убедить себя, что это моя мать… И все потому, что этот мгновенно возникающий, бесплотный образ тут же растворялся в туманной дали, а вместо него на меня надвигалась какая-то безликая серая масса. В эти минуты меня охватывала непонятная, беспричинная жалость — жалость к самому себе.