Верблюд лежал на коленях, вытянув шею на песке, и смотрел в ту точку, откуда пришел Гасель, то есть в сторону северо-востока, а значит, он прибыл с юго-запада, потому что верблюды, умирая от жажды, всегда устремляются к пункту следования – своей последней надежде.
Гасель не знал, радоваться ли ему или огорчаться. Это был скелет мехари, хоть что-то нарушило однообразие пейзажа, сопровождающего их вот уже несколько дней, но если он издох здесь, стало быть, за его спиной не существует никакого намека на воду.
Хромая верблюдица скоро околеет тут же, неподалеку, и тоже превратится в мумию с пустыми глазницами. Каждый из них обозначит середину пути. Мертвые, они соединили север с югом «пустой земли» Тикдабры.
В таком случае на что остается надеяться ему, Гаселю, которому приходится следовать дальше с двумя истощенными верблюдами и человеком, отказавшимся от борьбы, в котором лишь ему с трудом удавалось поддерживать жизнь?
У него не было желания отвечать, поскольку ответ был известен, и он предпочел задаться вопросом, кто бы мог быть хозяином этого белого мехари и что с ним случилось.
Он осмотрел шкуру и части черепа, не засыпанные песком. В любой части пустыни он смог бы подсчитать, как давно животное пало, но здесь, где было до такой степени жарко и сухо, речь могла идти как о трех годах, так и о ста.
Это была мумия, а Гасель не очень-то разбирался в мумиях.
Он почувствовал, что жара начинает его угнетать, и повернул обратно. Он возблагодарил тень и внимательно изучил лицо Абдуля эль-Кебира: тот задыхался, будучи не в силах дышать нормально. Гасель зарезал верблюдицу и напоил его кровью и почти протухшей жидкостью из желудка, которой и было всего ничего, на шесть пальцев в латунном ковшике. Хорошо еще, что Абдуль был без сознания, в противном случае он ни за что не смог бы проглотить подобную гадость. Гасель всерьез задался вопросом, а не убьет ли это его спутника, принимая во внимание, что тот не привык, как туареги, пить гнилую воду.
«Какая разница – от чего он умрет: от этого или от жажды? – размышлял Гасель. – А если все обойдется, это поможет ему продолжить путь».
Затем он лег, собираясь поспать, однако на этот раз сон не пришел, как всегда, мгновенно, вызванный усталостью после долгого пути. Ему не давал покоя скелет мертвого верблюда, один-одинешенек в сердце равнины, и он старался представить себе безумного туарега, который бросил вызов Тикдабре, отправившись из Гао или Томбукту на поиски северных оазисов.
На мехари сохранилась уздечка, а вот седло и груз потерялись по дороге. Это означало, что его хозяин умер еще раньше и верблюд пошел дальше один, в поисках спасения, которое он так и не нашел. И бедуины, и туареги обычно освобождают от сбруи животных, когда те должны умереть, чтобы хотя бы так выразить им свое уважение и благодарность за службу. Если хозяин верблюда этого не сделал, так это потому, что был не в состоянии этого сделать.
Возможно, сегодня ночью или завтра он обнаружит его труп, и пустые глазницы также будут глядеть на северо-восток в надежде увидеть конец этой бескрайней равнины.
Однако он обнаружил не один, а сотни трупов. Он натыкался на них в темноте, различал их формы в полутьме, при фантасмагорическом свете растущей луны, и новый день застал его в их окружении – неисчислимого множества людей и животных, лежавших повсюду, куда ни кинешь взгляд. И в этот момент Гасель Сайях, имохар Кель-Тальгимуса, известный среди соплеменников как Охотник, понял, что он стал первым человеком, обнаружившим останки Большого каравана.
Лохмотья ткани наполовину прикрывали тела проводников и погонщиков, многие из них не выпускали из рук оружие или свои пустые гербы. А на верблюжьих горбах лежали туарегские седла, выгоревшие на солнце, серебряная и медная сбруя и огромные тюки с товарами, лопнувшие от времени, из которых вывалилось на твердый песок их ценное содержимое.
Слоновая кость, эбеновые статуэтки, шелка, рассыпавшиеся в прах от одного лишь прикосновения, золотые и серебряные монеты и, вероятно, в сумках самых богатых купцов – алмазы величиной с горошину. Это был легендарный Большой караван, давняя мечта всех мечтателей пустыни, неисчислимое богатство, неподвластное даже воображению Шахерезады.
Это был он, однако Гасель при виде его не испытал никакой радости, только глубокую тревогу, неодолимую тоску. Созерцать мумии этих несчастных и наблюдать выражение ужаса и страдания на их лицах было все равно что созерцать самого себя через десять или двадцать, а то и через сто, тысячу или миллион лет: кожа превратилась в пергамент, пустые глазницы уставились в никуда, открытый рот застыл в последней мольбе о глотке воды.
И он заплакал. Впервые на его памяти Гасель Сайях из-за кого-то плакал, и хотя он понимал, что глупо и нелепо оплакивать тех, кто умер много лет назад, стоило ему увидеть их здесь, перед собой, и осознать степень их отчаяния в последние минуты, как ему изменила выдержка.