Но Лондон был парализован зимой, заморожен до самого нутра, тротуары все в выбоинах и колдобинах, на мостовой чавкающее болото бурой слякоти. В парках и скверах снег еще лежал не истоптанный, лишь испещренный следами коготков миллионов птиц. На этот снег, может, и можно было смотреть с удовольствием, но идти по делам, даже совсем недалеко, замерзая и спотыкаясь, было и впрямь мучительно. Лишь отсветы жаровен в хижинах рабочих и на лотках с каштанами и горячей картошкой придавали темноте толику тепла и яркости, насыщали ароматами воздух, который казался черным от мороза и на языке ощущался горечью.
Из своих окон я смотрел на полузамерзшую реку, на кэбы и сражающихся с холодом прохожих, и мой огонь не давал тепла. И зима, и белизна почти утратили для меня очарование. Казалось, везде, куда бы я ни посмотрел, я видел только холод и бездомных, чуть ли не умирающих с голоду бедолаг, которые жались по углам, дрожащие и оборванные, словно безжалостная стихия отыскала их, подхватила и выбросила валяться грудой на берегу, как обломки кораблекрушения при отливе. И я более чем когда-либо с момента приезда в город был чуток к этой темной стороне Лондона.
Но я не проводил много времени, рассматривая все это, и не просиживал часами у окна, наслаждаясь, как бывало раньше, жизнью реки.
Я, не распаковывая, швырнул сумку на кровать, скинул пальто и, кое-как разведя огонь, вытащил старый кожаный баул из коридора, где он стоял. И принялся возиться с жесткими зажимами и замками, к которым двадцать лет никто не прикасался.
Остаток дня и половину ночи я был глух и слеп для всего, кроме содержимого баула, и когда наконец, с покрасневшими глазами и разламывающейся спиной, был вынужден прерваться и, шатаясь, добрести до кровати, я заснул — все еще полуодетым, — оставив кипы книг и предавшись сновидениям, а затем, пробудившись с рассветом, продолжил поиски.
Долгое время я не находил решительно ничего, хотя открывал и просматривал каждую книгу, разрывал каждый конверт, читал каждое письмо. Прошлое, моя жизнь, когда я был мальчиком и юношей, когда я взрослел, окруженный заботой моего опекуна в Африке, — все это было выложено на полу, пока я распаковывал баул, но на время я отложил воспоминания. Быть может, позже я еще вернусь к ним, чтобы увидеть, услышать и прожить вновь это безмятежное и счастливое время. Но не сейчас, сейчас я был одержим желанием найти что-нибудь, что проведет меня через другую дверь, в иную и полностью забытую жизнь.
Время от времени я делал паузу, чтобы пройтись по комнате; как-то даже сходил в кофейню, где сидел ошеломленный и совершенно измученный, едва замечая, что я ел и пил. Я подбросил уголь в угасающий огонь и в конечном счете мне даже удалось разжечь вполне приличное пламя. Небо за окнами сделалось огненно-оранжевым, день подходил к концу, потом стемнело, и поверхность реки стала словно бы дымиться от мороза.
В доме на нижних этажах было абсолютно пусто и тихо, и когда я приехал сюда, лестница тонула в темноте. Появившийся откуда-то Тридголд приветствовал мое возвращение хмурым бурчанием и поспешно ретировался в свое тайное логово.
Однажды тишину нарушил истошный трезвон пожарной кареты, я увидел вспышки пламени, вырывающиеся из дома дальше по дороге, и услышал отдаленные крики. Я засветил лампы. И снова все стихло, так, словно мир за моими окнами сковало морозом, и он замер в неподвижном молчании.
Я не нашел ни писем, ни каких-либо документов, так или иначе связанных со мной, не было даже свидетельства о рождении — которое наверняка же должно было быть оформлено, — вообще ничего, относящегося ко всему моему существованию. Если какие-то бумаги и были, то их, должно быть, уничтожили.
В голове не было никаких мыслей, я испытывал только разочарование и усталость. Получается, что у меня вообще нет материального тела, и я реально не существую в этом мире, словно бесплотный дух.
И вот тут я наткнулся на молитвенник.
Этот была маленькая книжица в мягком черном переплете с тончайшими страницами. Я листал его, встряхивал — я поступал так со всеми книгами, на случай, если какой-нибудь листочек бумаги заложен между страницами. Ничего не выпало. Но когда я закрыл молитвенник, мне на глаза попались строчки, написанные на внутренней стороне обложки. Поскольку свет туда не проникал, темные чернила нисколько не выцвели, и надпись была вполне различима: