Прошка оглянулся: у противоположной стены сидел второй, точно такой же господин, и мазал по медведю горчицей.
— Ах, вот оно что, — пробормотал Прошка и быстро опустил глаза.
Так молчал он, смутно соображая, откуда идет неприятность, покуда Фалалей, допив все и доев, не повел обоих друзей в кегельбан.
Стены кегельбана были досчатые, изъеденные мокротой и в грибах, а воздух такой густой, что лампа медленно мигала, тускло освещая узкую дорожку, кегли, в конце ее черный циферблат со стрелкой.
— Недурно, — сказал Семиразов, — запашок!
Фалалей, сбросив пиджак, схватил огромный шар, подпрыгнул и, покатив его в кегли, сказал Прошке:
— А я еще головой своей туда запущу.
Прошка дико на него посмотрел и попятился; Семиразов стал смеяться, чихая и кашляя, от этого ослаб, не мог играть и, подсев к столику, стал пить пиво.
«Какие они странные оба, — думал Прошка, — в особенности Фалалей; он совсем обыкновенный, а между тем в нем страшная сила… Или это голова у меня очень кружится? Теперь бы сесть у ее ног и сказать, трогательно, со слезами: „Я болен, полюби меня, иначе я умру, милая моя девушка“. А здесь очень скверно».
— Вы думаете, кто таков Фалалей — человек по-вашему? — перегнувшись через стол, спросил Семиразов у Прошки.
«К чему он это сказал? — подумал Прошка, искоса глядя, как Фалалей с грохотом валил кегли. — Смеются они надо мной, а все-таки здесь не все чисто».
— Я еще больше скажу, — продолжал Семиразов, — он людей делает; люди, как люди, только не любят дневного света и всего настоящего — предпочитают все нарисованное; при этом чувственны, как насекомые, в Петербурге их много по сырости ходит.
— Вы сами не такой ли? — спросил его Прошка, криво усмехаясь. Фалалей же в это время, надев пиджак, погрозил Семиразову, говоря:
— Ты опять проболтался, — и шепнул Прошке, — а хотите, я сейчас полную залу балеринами напущу?
— Я это знаю, — пробормотал Прошка, — у нас в деревне один мужик мог полную избу водой напускать и сквозь бревно лазил.
И, пристально взглянув на Фалалея и Семиразова, внезапно севших точно так же, как давеча, со стаканами вина, изменился Прошка в лице, надвинул картуз и побежал к выходу, бормоча:
— Черти, ах, черти. Зачем они меня морочат?
Выйдя из кабака на воздух, он увидел, что улица круто поднялась вверх, но не очень высоко, потому что фонари кончались невдалеке, должно быть, опускаясь оттуда под гору.
«Взберусь», — подумал Прошка, и, обливаясь потом, полез было наверх, но тротуар быстро опустился, ноги дрыгнули в воздухе, и Прошка упал на руки.
«И тут подвели, подлецы… Пойду-ка я посредине улицы».
Но улица продолжала опускаться, и Прошка уже бежал, раскачиваясь и растопыря руки.
В это время ухнуло впереди, заквакало, и длинное черное тело, узкое и вертлявое, понеслось навстречу.
Прошка остановился, протянув руки, присел и пустился зигзагами наутек, разинув рот для крика, а сзади резнуло его крылом по спине, и пронесся мимо автомобиль, в котором сидел человек в цилиндре и дама. При виде падающего Прошки она выглянула в окно…
— Это вы, — крикнул ей Прошка. — С кем это вы! — и долго смотрел вслед. Потом поднялся, обтер ладони о пальто, влез в мимо ехавшего извозчика и потрусил домой…
Проходя по коридору, он остановился перед открытой дверью… И тут опять… Там сидел у стола Семиразов, одной рукою крутил волосы на виске, другой писал…
Вернувшись из «Северного Полюса», Семиразов продолжал писать один из своих эротических рассказов.
Он начинался так: «Ее звали Зина, у ней было мучительно сладострастное тело, от нее пахло женщиной и юбками»… Семиразов был мастер писать такие рассказы. Критика о нем уже заговорила… Редактор знаменитых альманахов даже сказал ему как-то в редакции: «Да, батенька, вы, знаете, павиян».
Рассказ двигался туго, — болела голова… Он стал нырять шеей, как утенок, приводя себя этим в чувственное настроение… «Зина сбросила белье, упала в постель; чувственно пахли туберозы». Дальше не было еще придумано, и он стал вянуть над бумагой и нырять шеей…
В это время, заикаясь, окликнул его Прошка:
— Семиразов, вы сейчас были в ресторане?
— Нет, не был, — и, скривившись, Семиразов скорчил необыкновенно тошное лицо.
— Ага, — сказал Прошка тихо, — вот оно что… — Он вошел к себе, затворился на ключ и, сдернув башмаки, лег, не раздеваясь.
Тотчас кровать поплыла и закачалась. Прошка хотел отлепить от подушки голову, но не мог; в особенности томил его зеленый отсвет фонаря на потолке.
«Никого здесь нет, — подумал Прошка, — ни отца, ни матери; заехал я сюда и пропаду, как собака».
Прошка заплакал. Слезы облегчили его, и понемногу мысли устремились к тому, к чему он всегда возвращался, к светловолосой женщине, представлявшейся то на морском берегу, то среди пыльных манекенов швейной мастерской, то склонившейся к нему из окна автомобиля.
Видения эти путались с несообразностью, которую напустил Фалалей, и вновь Прошка тосковал, не зная, как выбиться из проклятой этой путаницы.
Наконец из-за печки вышел Фалалей и спокойно сел в ногах Прошкиной кровати, обхватив колено. Прошка отодвинулся, пристально глядя на хозяина.