Леля склонила голову и промолчала. Да, давно на него глаз положила; ещё прежде даже, чем и думала, — он не родился ещё, а она о нём только и помышляла, о нём мечтала, его ждала... Смотрела Леля на отражение своё, седые волосы вставали дыбом: стара! ах как стара! могильные травы по ней плачут! могильный камень давно по ней скучает и грустит! И куда подевались молодость и красота?.. Всегда тянулась за ней телега её прекрасного, женского, очарования глаз; была молода, и сильна, и красива, и умна, и ясновельможные шляхтичи хотели её, облизывались на неё паны, а иные и увивались, упрашивали ими повелевать; ныне же оглядывалась она... и видела за спиной котомку убогого, старушечьего, уже как бы и не из сего мира, который с каждой весной опять юн. И никому-то она была не нужна! Кабы не хвори чужие, кабы не умение её распознавать болезни, забыли бы к ней дорогу, не то в проруби бы утопили, как топили веками ведьм... А когда-то была хороша! Ах хороша! Ах какая румяная она была — такая румяная, что даже ночью румянец видать, не спрятаться с таким румянцем во тьме. И кожа была белая-белая, как разлитое по телу молоко, и глаза были — что озёра под синью небес, и голосок — что журчливый ручеёк. Мимо той раскрасавицы не прошёл бы нынешний Тур...
— Что же ты молчишь?
— Ах, человек... Что же ты так поздно пришёл!
Тур кивнул на берестяную книгу, лежавшую у неё на коленях:
— Верно, прошлое наше по этой книге видишь?
Леля видела сейчас только своё прошлое, без всякой книги. Память была сильна. Не делала дурного людям. Но её боялись. Делала только доброе. Но её не любили. Как будто много сделала добра и могла тем гордиться. Но томило чувство, что пусто свою жизнь она прожила, так как не было в её жизни любви. Детки были, а любви не было. Да и где те детки? Уж сами старики, и старики уже их детки... Не пригрезились ли они давно-давно?.. И вот явился он — достойный из достойных, честный из честных, сильнейший из сильных, настоящий, славный потомок доблестного пращура... Ах, неужели она дождалась своего — о котором сто лет мечталось? Но уже страшно было глядеть на собственный образ.
Она хотела помолодеть. Она прибегала к колдовству. Пила воду с младенца, шептала заговоры; под голову на ночь пелёнку из-под младенца клала и шептала новые заговоры... а с третьими заговорами смотрела, смотрела во все глаза на молоденькие ростки пшеницы, на молоденькую поросль ёлок и сосенок. Однако колдовство было бессильно — так сделалась она бесповоротно стара. Миртовую воду в церкви брала, умывалась, также умывалась триперстницей[80]
. Потом вглядывалась, вглядывалась старуха в своё отражение. Не помогали ей ни миртовая вода, ни триперстница. Нет, не разглаживалась кожа на этой живой мумии, седые космы оставались седыми космами, нет, не светились юностью глаза, и долгая плоская грудь не становилась высокой и упругой, нет, и никуда не исчезал постылый горб... И никакие щётки, никакие — даже самые дорогие — гребешки не вычешут бессчётные лета из этих волос, как вычёсывают они запросто блох, и никакое мыло заморское не смоет с лица эту гнусную старость.— Зачем тебе прошлое? — с печальной улыбкой вздохнула старуха. — Его уже изменить нельзя. Его надо только помнить, чтобы черпать из него силу.
— А знаешь ли ты настоящее?
— Все за будущим приходят, а ты настоящего хочешь! — удивлённо покачала головой Старая Леля.
Недалеко от Тура — только руку протянуть — на плашке, накрытое рогожкой, что-то лежало. Тур из любопытства приподнял рогожку. Там лежали четыре репки.
— Из настоящего я сегодня не много знать хочу, — сказал он. — И ворожить не придётся. Не залетала ли к тебе птаха, щебечущая по-шведски, с красивой горжетой на груди? Я спрашивал в деревнях и на хуторах, спрашивал в корчмах и в скитах у раскольников. Никто не видел птаху, что выпорхнула из клетки.
— Ах, человек... Что же ты так поздно пришёл! — вздохнула старуха.
— Значит, залетала птаха?
— Я не о том. Я о своём...
И подумала Старая Леля, что за ведовство, за колдовство, хоть бы и на пользу они были, наказал её Господь: тело состарил, а душу оставил молодой; ах, нет беды бедовее, когда сердце просится в любовь, а с рожей этой, что возникла на месте лица, как смерть возникает на месте жизни, уже как будто и в гроб пора. Опустила старуха жадные глаза, которым так хорошо, так покойно было на широкой груди у гостя, на руках его, молодых и крепких, на плечах могучих, надёжных, на кои будущего можно поставить сундук... и вздохнула тяжко: умеет, ох, умеет наказать Господь, изощрённые Он шлёт испытания.
— А что до вопроса твоего, пан Тур... то птаха, которую ты ищешь, давно упорхнула — забудь о птахе, — Леля открыла свою книгу, где открылось, взглянула на то, что открылось, и покачала головой. — Думай лучше о волках, какие затаились в сугробе. Не случиться бы большой беды!..