Читаем Турдейская Манон Леско полностью

Я не сразу стал различать, кто из них Аня, кто Надя, кто Таня. Все были розовые, смешливые, скорые на слово. Бледной была только Вера Мушникова, самая быстрая, тоненькая и порывистая. Каждую минуту она начинала что-нибудь новое: то схватит маленькую Лариску, девочку Фоминых, то кинется к гитаре, то надумает пересмотреть свои наряды, вытащит их, раскидает и бросит, то перессорится с подругами, то снова их обнимает. На станциях она первая выпрыгивала из вагона и куда-то пропадала; случалось, что совсем отстанет и догонит нас на каком-нибудь паровозе.

Мы приехали в Л*** и надолго застряли на запасных путях. Там уже стояли военные эшелоны. Солдаты по двое, по трое гуляли около поездов.

Девушки стали исчезать из вагона. Даже Галопова нашла себе поклонников и утвердилась в убеждении, что она не хуже других. Мимо нашей теплушки часто ходили кавалеристы. Один из них особенно был хорош: девятнадцатилетний малый в полушубке, с шашкой и шпорами, с румяным и наивным лицом, какие бывают на картинках, изображающих русских красавцев.

– Посмотрите, – сказал я девушкам, – вот, по-моему, превосходный молодой человек.

Все на него посмотрели. Он сконфузился и отошел в сторону со своей шашкой и шпорами.

Вечером он явился в наш вагон. Впереди шла Вера Мушникова и вела его как победительница. Он растерянно шагал и влюбленно смотрел на Веру. Девушки ахнули. Сейчас же начались песни. Аня Серова, лучшая наша певица, раскрыла рот и блеяла, как овца. Он тоже пел. Вера сидела с ним рядом, взволнованная и гордая.

Впрочем, в нашем вагоне все кончалось песнями. Выходили к печке, садились на дрова, и теплушка начинала дрожать. Не пели только докторши – из ложно понятого аристократизма. А я, лежа на нарах в углу, задыхался от приступов своей сердечной болезни.

<p>V</p>

Они приходили внезапно, иногда днем, но чаще ночью, после вечера, проведенного самым скучным образом, в каких-нибудь вялых разговорах. Среди ночи я просыпался: я уж не я, не офицер, не такой-то – или, лучше сказать, только тут я действительно чистое я, без имени, без лица, без воспоминаний: одно обнаженное чувство противопоставления. Всё не я, кроме точки, которая я. Эта точка сжата до точки. В точку втиснут весь ужас умирания: страх упустить эту точку. Дыхание сдавлено. Вокруг меня спят. Легче было бы умирать в одиночестве, не чувствуя страшного равнодушия людей вокруг себя. Но ужас не в равнодушии. Здесь особый страх. Они равнодушны, потому что как бы отсутствуют перед лицом смерти, не принимаются в счет. Смерть обращена ко мне одному. Я бессилен, и смерть меня уничтожит.

И еще один страх, для меня самый главный.

Вот я умер, и дух оставляет мою плоть. Куда он пойдет? Вот он уходит из тела, которое рождает его на свет, как ребенка. Как ребенок, он слаб, и беззащитен, и обнажен: тело его не прикрывает. А что, если он растечется и потеряет форму, привлекаемый, как магнитами, пассивными душами спящих вокруг меня людей? Эти души полуоткрыты и готовы принять его.

Дух растворится и войдет по частям в душу каждого спящего. В каждом из них будет малая частица меня, а сам я исчезну.

Нет, надо умирать наедине с самим собой и последним усилием воли сохранить форму духа, пока он сам не окрепнет в новой своей судьбе.

<p>VI</p>

После приступов я подолгу не мог заснуть и, отлежавшись, выходил посидеть на дровах у печки. Ночью там было пусто. Дежурный, обязанный топить по ночам, обычно закладывал доверху дрова и уходил подремать, пока все они не сгорят. Я с охотой освобождал его от необходимости вставать и подкладывать. Фонарь уже не горел. Свет шел только от печки. Храп и дыхание слышались из темноты. Я сел к огню и тихонько сидел, без мыслей, чувствуя, как остановилось время, – ничто не двигалось, не менялось, и все полно было только собой, как в живописи: там тоже видишь неподвижную полноту бытия всякой вещи, свободной от времени и от изменений. Только дым от моей папиросы чуть-чуть кружился, как будто дул откуда-то теплый ветерок.

Вера Мушникова, которой тоже не спалось после вчерашнего триумфа над подругами, вдруг появилась на середине вагона.

– Посидите со мной, Верочка, – сказал я.

– Подождите, я растрепанная, – сказала Вера и быстрыми, точными движениями стала укладывать себе волосы. Появились две букольки – справа и слева. Не доделав прически, Вера присела рядом со мной и поежилась.

– Холодно, – сказала Вера.

Я накинул ей на плечи свою куртку и посторонился, чтобы дать ей сесть у огня.

Нам не о чем было разговаривать.

Я первый нарушил молчание.

– Вы сидите как на сцене, – сказал я, – свет на вас падает, а кругом темнота. Как будто там зрительный зал. А я – единственный зритель.

– Правда, – сказала Вера, – немножко похоже.

– Вы когда-нибудь играли на сцене?

– Я была в театральной студии, – сказала Вера.

– Долго были? – спросил я, не зная, что бы еще спросить.

– Недолго, – сказала Вера, – я много еще где была.

– Что вы делали до войны, Верочка? – спросил я.

– В последнее время была в бутафорской мастерской. Мы приготовляли разные вещи для спектаклей.

– А раньше?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже