Не слишком ли облегченно и пренебрежительно смотрел Чичерин на историческую суть княжеской дружины, на судьбы дворянского сословия? Правомерно ли отказывал он своим предкам в какой бы то ни было связи с историей отечества? Конечно, были и междоусобицы, были измены общему делу во имя личных, своекорыстных интересов. Но можно ли на этом основании всех русских князей и бояр уравнять с грабителями и разбойниками?! И если в родословной книге дворянства только 36 родов русских и 551 выехавших из разных стран, то значит ли это, что «бояре не знали отечества», «не имели никакой связи с народом», что они «съехались в Россию для личных целей, чтобы нажиться, где можно, и этот характер они передали потомкам»? По Чичерину выходило, что не только предкам Тургенева, но и ему было отказано в праве называться русским человеком!
Что и говорить, немало горькой правды чувствовалось в обличениях русской дворянской аристократии: «Насильно сблизившись с народами Западной Европы, она прельстилась одним внешним блеском и великолепием, переняла у них платье, моды, роскошь, язык, но не переняла истинного просвещения, государственного смысла, любви к науке и искусству. Она забыла родной свой язык, стала презирать своё отечество и свой народ, и совершенно отделившись от него, образовала особенный мир, где нет ни национальности, ни образованности космополитической, ни понятия об общественной пользе, а есть только поверхностный лоск и стремление к личным целям и выгодам».
И всё же... Разве европеизация России, начатая Петром I, не отозвалась спустя сто лет на русской почве явлением пушкинского гения? Разве можно свести всю историю русского дворянства к раболепству перед верховной властью? И неужели за многовековой период существования в нем не проявилось «и тени государственных начал»? Наконец, с какой целью Чичерин подвергал всесокрушающей критике дворянское сословие? Оказывается, ему важно было доказать, что «наисамодержавнейший государь в миллион раз лучше корыстной и надменной олигархии, ищущей только собственной выгоды».
Чичерин смотрел на русское дворянство глазами иной, чиновничьей олигархии, ниспровергающей историю своего народа с высоты бюрократического самосознания. Герцен заметил, что гражданской религией Чичерина является апологетика государства — идола с царем наверху и палачом внизу. Тургенев убедился в правоте суждений Герцена о Чичерине, когда уже здесь, в Риме, в четвертой книжке «Голосов из России» познакомился с другой статьей либерального профессора — «Современные задачи русской жизни».
Провозглашая общелиберальные лозунги свободы совести, гласности, освобождения от крепостного состояния, Чичерин заканчивал презрением к историческому прошлому России, к народу: «Нет в Европе народа, у которого бы общественный дух был так мало развит, как у русских; каждый живет себе особняком, и никому дела нет до общих потребностей и интересов... Русский человек обладает характером более пассивным, нежели деятельным. Но это самое делает его с другой стороны чрезвычайно способным перенять чужое, ж когда его раз заставят выйти из обычной колеи, он может так же легко и в такой же крайности подчиняться новизне, как он прежде упорно держался старины. Не мудрено, что при таких условиях он не развил из себя разнообразного исторического содержания, не выработал человеческих начал — науки, искусства, промышленности, изящества нравов. Этому способствовало и удаление его от римского мира, передавшего Западным народам вековые стяжания древней истории».
Этот снисходительно-презрительный взгляд на Россию таил в себе опасность очередного деспотического перекраивания ее на казенный салтык вне тысячелетних традиций, вне ее культуры, без всякой веры в идеал. Русский народ обвинялся в «неспособности к созданию новых форм гражданственности», в «пассивности», в невозможности объединиться в союз, основанный на собственных силах и на собственной деятельности. Тем самым Чичерин доказывал, «что правительство всегда стояло у нас во главе развития и движения. При пассивном своем характере русский народ не в состоянии был собственными силами, без принуждения выработать из себя многообразные формы жизни. Правительство вело его за руку — и он слепо повиновался своему путеводителю. Потому нет в Европе народа, у которого бы правительство было сильнее, нежели у нас».
Мог ли согласиться с такой оценкой русского народа автор «Записок охотника»? Мог ли будущий автор «Дворянского гнезда» признать разумным следующий взгляд на дворянское сословие: «Едва лепеча на родном языке, они не знают ни русского духа, ни русского народа, ни русской истории, и в старании своем казаться истинно русскими они похожи на тех обезьян, которые хотя и подражают всем человеческим действиям, но все же сохраняют свои обезьянские ухватки»?!