Затем он начал рассказывать подробно и с необыкновенной ясностью и последовательностью все, что произошло с ним с того времени, как мы расстались: как он чувствовал себя хорошо в начале зимы, как он решил вырезать среди зимы свою давнюю небольшую неврому на нижней стенке живота. К этому его побудило то, что опухоль, бывшая прежде совсем безболезненною, вдруг после ушиба стала побаливать и заметно увеличилась в объеме. Операцию сделал Сегон очень удачно, но после нее И. С. должен был до заживления раны лежать в кровати, и тут понемногу снова стали возвращаться прежние невралгические боли, но только на этот раз не в ключице, а в средине спинного хребта и вокруг всего пояса. Боли стали быстро учащаться и усиливаться, уступая только на время морфийным спринцеваниям, и постепенно дошло до того, что «я тут даже ничего не помню, – говорил И. С., – и мне кажется, что недель шесть голова моя была в каком-то тяжелом тумане, до тех пор, пока меня не перевели сюда. Здесь мне немного полегче, но и теперь в пароксизмы боли я страдаю невыносимо, меня схватывает и держит в каких-то гигантских тисках, от которых я только облегчаюсь спринцовкою». После рассказа я осмотрел И. С., но бегло, чтобы его не очень мучать, и был поражен сильным похуданием тела. От прежнего мощного атлета оставались кожа да кости. В состоянии сердца и сосудов я не нашел никакой существенной перемены, только пульс был сравнительно чаще (76 раз в минуту) и не столь полон. Живот более вздутый, язык очень обложен. Больной жаловался на сильное отвращение от пищи, частую тяжесть под ложкою и трудное пищеварение. Ел он крайне мало. … И. С. уже не был в состоянии вставать с постели и одеваться без посторонней помощи, поворачивался с боку на бок с большим трудом, а сидеть, не прислоняясь, вовсе не мог. …
Я уже хотел проститься, видя, что И. С. порядком-таки утомился моим визитом, но он меня остановил словами: «Постойте, я вам не рассказал главного, а вам, как врачу, это непременно нужно знать. Вы не знаете настоящей причины моей болезни, а я теперь убежден в ней, ведь я отравлен». И после этого стал рассказывать длинную, весьма фантастическую и нелепую до крайности историю отравления, передавать которую здесь я считаю бесполезным. Резкий переход от вполне логической и разумной беседы к этому сумбурному повествованию был крайне поразителен, и я пытался тут же доказать всю неестественность его рассказа, но он стоял на своем и постоянно на мои возражения твердил: «Поверьте, это так, я уж знаю». Но тут вскоре начался обычный приступ боли, И. С. стал сильно метаться, стонать и просил сделать ему поскорее спринцевание морфия, и я вышел, попрощавшись.
Василий Васильевич Верещагин:
Возвратясь из Москвы, встретился с Онегиным, который сказал мне, что не только месяцы, но и дни И. С. сочтены. Я поехал в Буживаль, где он тогда был; дорогою образ его еще рисовался мне таким, как и прежде, но когда, думая начать разговор по-старому, шуткою, я вошел – язык прилип к гортани: на кушетке, свернувшись калачиком, лежал Тургенев, как будто не тот, которого я знал, – величественный, с красивою головою, – а какой-то небольшой, тощий, желтый, как воск, с глазами ввалившимися, взглядом мутным, безжизненным.
Казалось, он заметил произведенное им впечатление и сейчас же стал говорить о том, что умирает, надежды нет и проч. «Мы с вами были разных характеров, – прибавил он, – я всегда был слаб, вы энергичны, решительны…» Слезы подступили у меня к глазам, я попробовал возражать, но И. С. нервно перебил: «Ах, Боже мой, да не утешайте меня, Василий Васильевич, ведь я не ребенок, хорошо понимаю мое положение, болезнь моя неизлечима; страдаю так, что по сто раз на день призываю смерть. Я не боюсь расстаться с жизнью, мне ничего не жалко, один-два приятеля, которых не то что любишь, а к которым просто привык…»
Я позволил себе предостеречь его от частых приемов морфия, и если уже наркотические средства необходимы, то чередовать его с хлоралом. «И рад бы, да что делать, коли боли мучают, – отвечал И. С. – Готов что бы ни было принять, только бы успокоиться…»
Николай Андреевич Белоголовый: